На главную   Содержание   Следующая
 
Брижит Бардо. "Инициалы Б.Б." издательство Вагриус, серия "Мой 20 век",1997
Вступление, части I-III
 
Пилу и Тоти,
моим родителям,
и Николя,
моему сыну

Спасибо тем, кто любил меня глубоко и искренне,
их немного, и они узнают друг друга.
Спасибо тем, кто пинками в зад научил меня жить,
кто предал меня и, пользуясь моей наивностью,
увлек в бездну отчаяния, откуда я выбралась чудом.
Именно такие испытания приводят если не к смерти,то к успеху.
Спасибо и тем, у кого достанет охоты и терпения
прочесть эту книгу,
она - память обо мне в будущем.
Брижит Бардо.

Посвящаю эти воспоминания Жики Дюссару, скончавшемуся 31 мая 1996 года
Жики, друг всем нам, покинул нас внезапно, - застенчиво и скромно, как делал все важное в своей жизни. Не хотел никогда никому надоедать.
Он оставался до конца смелым, цельным и бескомпромиссным. Человеком в благороднейшем смысле слова. Верным другом и любящим отцом и мужем, властным, но привязанным к семье, им созданной, и глубоко страдавшим от холодности ближних.
Жики служил нам примером, маяком, светом, символом радостно-безоблачных дней. Он был художественной натурой. Живописец и фотограф прекрасного, он не выносил неодаренности и некрасивости.
Еще до того, как превратить своих детей в людей, он старался учить меня уму-разуму, так сказать, жизненной стойкости. Его науку я помнила, помню и буду помнить.
У меня не было брата, и он заменил мне его.
Он уходит, унося важнейшую часть нашей жизни. Тем самым мы провожаем его в неведомый, но уже открывшийся ему мир.
Привет тебе, Жики!
Господь пребудет с тобой.
Прощальная речь Брижит Бардо, сказанная ею на похоронах Жики Дюссара в Сен-Тропезе 7 июня 1996 года.

Сколь книжек ни читай - но книгу жизни, даже
Соскучившись читать, другому не отдашь.
Однако ни один не перечтешь пассаж:
Кто, неизвестно - сам листает все пассажи!
Мы перечесть хотим какой-нибудь послаже,
А раскрывается пассаж последний наш!
Альфонс де Ламартин (1790-1869).

БРИЖИТ
Чудная, всякая, тихоня, непоседа,
Смешение она бесчисленных кровей:
Гуляка-стрекоза сегодня до обеда,
А ближе к вечеру - трудяга-муравей.
И к ближнему она внимательна на диво.
И глазки у нее опущены стыдливо.
Но миг - и влюблена, и сразу - кипяток...
Дружок в наличии и про запас пяток.
Но папе рядом с ней, ей-богу, благодать.
Он разболеется - она ему сиделка.
И душу, и гроши готова всем раздать.
И плавает она то глубоко, то мелко.
А станет где-нибудь тоскливо - не шутя
Помчится к мамочке, как малое дитя.
Пилу (мой папа). Вилла 'Мадраг', 16 мая 1959 года.


Светило солнце, было 3 августа 1933 года, и в Париже в ту пору масса народу проводила отпуск, слоняясь по городу.
В церкви Сен-Жермен-де-Пре состоялась в тот день красивейшая церемония бракосочетания.
Невеста была хороша собой, необычайные чистота и свежесть исходили от нее и ее белого платья. Жених, высокий, стройный, в ладно сидящем черном костюме, казался самым счастливым человеком на свете: после долгих поисков он нашел спутницу жизни.
Анн-Мари Мюсель, по прозвищу 'Тоти', сочеталась браком с Луи Бардо, по прозвищу 'Пилу'. Ей - 21, ему - 37.
Год, месяц и 25 дней спустя родилась девочка. 28 сентября 1934 года месье и мадам Бардо с радостью сообщили о рождении дочери Брижит.

I
Было 13 часов 20 минут, и я оказалась Весами в знаке Стрельца. Мама очень мучилась, производя меня на свет, как мучилась потом, на свете меня удерживая!
А ждали, само собой разумеется, мальчика! Зная, что разочаровала, я выросла с сильным характером, но и легкоранимая, как незваный гость. Мама выглядела очень усталой и очень счастливой. Красный сморщенный комочек у нее на руках орал не смолкая. Зваться бы ему Шарль, а тут какая-то Брижит!
Мама рожала дома: дом 5, площадь Вьоле, 15-й округ Парижа. Первые дни своей жизни я в основном сосала мамину грудь среди цветов, друзей и дедушки с бабушкой, маминых родителей, восхищенных крошечной диковиной. Но люди без сложностей не могут, и меня понадобилось крестить. В церкви на холоде, над купелью, как грязных грешников, очищают от греха и порока бедных невинных младенцев с солью во рту и елеем на лбу! Я ле┐жала в горячих объятьях крестной, Мидимадо, и вопила, глядя на крестного, доктора Орли. А все-таки была крещена - 12 октября 1934 года и наречена Брижит Анн-Мари, благослови, Господи!

Мама играла со мной, как с куклой.
Я была маленьким требовательным зверенышем, и бедная мамочка, кормившая меня грудью, оказалась призванной на службу потрудней военной - материнскую! Материнские тепло и запах остались в моем подсознании. Внушала я маме настоящую страсть, по малолетству о том не ведая.
Папе надоело, что жена его в рабстве у младенца, и в один прекрасный день он решил нанять няню. Мама не хотела никому отдавать меня - боялась ужасно! Бабуля Мюсель, мамина мама, в ту пору привезла из Италии молодую особу, выросшую в сиротском приюте. При бабушке она находилась в качестве служанки и была прелестна и предана, как никто.
Так и познакомилась я со своей Дада!
И стала переходить с рук на руки, к Дада (звали ее Мария) от мамы, и не кричала. Мама смогла отвлечься и поспать, а папа - почитать, посмеяться, пожить спокойно: в доме была Дада!
Папа с мамой переехали, мы с Дада, разумеется, тоже.
Площадь Вьоле сменили мы на авеню де Ля Бурдонне, 76, возле Марсова Поля.
Дада стала мне второй матерью, я души в ней не чаяла. Перед сном она рассказывала мне сказки на своем итальянском, и я это воркованье обожала - слушала ее, сосала палец и вопила, стоило ей отойти.
И опять пошла у папы с мамой нормальная жизнь: в доме была Дада!
Ходить я научилась, падая на руки к маме, к папе или к Дада. С мамой и папой я говорила по-французски, с Дада по-итальянски. По-итальянски я говорила лучше, чем по-французски, а по-французски - всегда с итальянским акцентом. Мама ужасно смеялась, слыша, как я раскатываю 'р', и заставляла меня то и дело повторять гостям: 'Я прриеду на тррамвае В трри утрра или в четырре На кррасивом кррасном крресле с госпожою Буррдерро'.

Однажды, когда Дада убирала постель, у меня из подушки выпало перышко. Я пришла в восторг. Я дула, и оно порхало, а я не знала, как эта штучка зовется. Мама растолковала, что перышко - курочкино, как и яички всмятку, которые я кушала. Мне показалось это очень красивым: 'курочкино перышко'! И так я стала говорить обо всем прекрасном.
Однако первым прекрасным 'курочкиным перышком' стала для меня электрическая розетка. Круглая коробочка выступала из стены точно на уровне моих глаз. Решила я узнать, что там, в этих дырочках, величиной как раз с мой пальчик. Так вот, ударило меня так, что крик застрял в глотке. Выдернуть руку я уже не могла, и током (к счастью, в 110 вольт) било меня нещадно. От ужаса я описалась, и сила тока возросла, так как стояла я в луже.
Мама, почти тут же заметив, что случилось, попыталась оторвать меня от розетки, но не смогла и сама попала под ток. И только когда ей удалось вырубить электричество, она вызволила меня, оцепеневшую, посиневшую, но живую.
Слава Богу, французская энергосистема в ту пору еще не перешла на 220 вольт, не то давно бы меня на свете не было.

В те годы родители по вечерам часто уходили куда-нибудь.
Однажды вечером в бистро, где они с друзьями обедали, заявилась гадалка. Она бегло посмотрела всем в ладони, а над папиной задержалась. 'Месье, ваше имя облетит мир, прославится и в Америке, и везде-везде!'
Папа обрадовался. Он решил, что заводы Бардо - дела как раз шли в гору - в результате упорных семейных трудов принесут плоды! Друзья потребовали шампанское и выпили за предсказанье прекрасной Пифии. Они и представить себе не могли, что не завод прославит на весь мир фамилию Бардо, а я, безвестная девочка, и что уготована мне судьба удивительная, и что подтвержу я чудное пророчество, ни разу в жизни этой фамилии не сменив, несмотря на все свои многочисленные замужества.

***
Мне было три с половиной года, когда начались неприятности.
Мама стала какой-то не такой, не то больной, не то рассеянной, папа казался озабоченным и раздраженным. А Дада была сама доброта, к Дада я всегда отовсюду бежала, и она меня согревала и нежила. А потом у меня заболел живот, заболел очень сильно, и ко мне позвали противного дядьку, вонявшего лекарством. Он принес с собой странные инструменты. И, слышу, стали говорить: аппендицит, операция, и прочие страшные слова, о которых я старалась забыть на руках у Дада.
А потом мне сказали, что у меня скоро будет маленький братик или сестричка, что мама очень устала и что я должна быть умницей, хорошо себя вести и не шуметь. Как же я беспокоилась!
Дада плакала и складывала чемоданы. Она уложила даже сумку с моими вещичками. Я-то считала, что еду с Дада в Милан к Буму и Бабуле, маминым родителям, которые там жили. А на деле очутилась в больнице с папой. Папа - он дал мне прозвище Крон - уверял, что я счастливица, говорил, что буду надувать мяч. А Дада насовсем вернулась к бабушке с дедушкой, потому что будущему младенцу и мне брали настоящую няню. Я плакала часами в своей мрачной больничной палате. Мяч или не мяч, а подайте мне Дада!
Мяч-то я получила! Страшно вспомнить!
Меня усыпили эфиром, а на маску наложили огромный мяч - контролер дыханья. Припоминаю жуткий, нечеловечески белый мир. Помню свой дикий страх, чувство полной беспомощности. А дальше... дальше тишина. Задыхаюсь! Умираю!
Я была еще совсем мала, но вспоминаю все очень ясно. Кстати, животные, как дети, беззащитны, а чувствуют все то же, и потому, я уверена, позорно, бесчеловечно пользоваться их слабостью и умерщвлять их всевозможными способами, к примеру, в медлаборатории в ходе научных опытов. Я не против опытов, я против убийства.
Когда я пришла в сознанье, Дада, моя Дада улыбалась мне.
Меня тошнило, было очень больно, но Дада со мной сидела!
Папа спал на раскладушке, а на полочке над раковиной в банке с формалином плавал мой аппендикс! Ни дать ни взять, сигара с надрезанным концом - фу, гадость! Мне хотелось пить, и Дада макала палец в стакан с водой и смачивала мне губы, при этом воркуя на свой манер - что меня успокаивало.
А потом, позже, пришла Бабуля Мюсель, милая, мягкая, теплая, толстая. Она плакала и называла меня своей 'ластонькой'. А рядом стоял дедушка, добрый и - умный: я говорила - 'бум-ный'. У деда 'Бума' была черная борода. Он целовал меня, коля усами, доставал из кармана часы, и они тикали: так-так, так-так. И я уже не хотела расстаться ни с ним, ни с часами.
Тапомпон пришла тоже. Она работала в больнице и прозвище получила 'Тампон'. Бабуле она приходилась сестрой и из 'тети Тампон' вышло 'Тапомпон'. Бывало, зажмет Тапомпон мне нос и заставит проглотить таблетку. Потом поцелуй в щечку и укол в попку. Скажет: 'Раз, два, три' - готово дело!

Странные были эти взрослые, только и делали, что врали. Никому, кроме Дада, я не верила. А меньше всех - доктору Жаку Рекамье, с усами и в белой шапочке. Боялась я его ужасно. Единственное светлое воспоминание о той больнице - кофе с молоком из бутылочки с соской, о какой долго потом вздыхала, и - Мердок, чудный плюшевый медведь в шотландке, присланный мамой. А маму я все это время не видела. Мама лежала и была совсем плоха. Последние дни беременности она переносила мучительно. Папа, Бабуля, Бум и Тапомпон разрывались между мною и ею.

В день, когда папа меня - с мишкой Мердоком и склянкой с аппендиксом в руках - все вместе в охапке привез из больницы домой, я с ума сходила от радости. Скорей бы увидеть маму, показать ей гадость, которую вынули у меня из живота, и шрам, покрытый ртутной мазью, и сказать ей, как я ее люблю! Увидеть, увидеть! Но увидела я жуткую тетку, урода с накладным пучком и волосатой бородавкой на подбородке.
Звали ее Пьеретта, и пахло от нее ужасно.
Это и была новая няня!
Она взяла меня за руку. Я завопила! Она попыталась поцеловать меня - я вопила. Она заговорила быстро и громко - я вопила и вопила. Тогда папа снова подхватил меня и понес к маме в спальню. Мама - красивая, горячая. Я вцепилась, зарылась в нее, дышала ею, обливала ее слезами, обожала и не хотела отпустить - боялась жуткую тетку, мамочка, мамочка... Я так и заснула у нее в постели.

Пробуждение было отвратительным. Няня стояла над душой, сухая, жесткая, страшная. Ей не терпелось, и она стучала ногой... Я возненавидела ее... Ничего от нее не принимала. Перестала есть. Играть. Чахла на глазах. Наконец, настал вечер 4 мая 1938 года. Военные приготовления, беготня взад-вперед, шепот, мамины стоны. Меня отослали к Буму с Бабулей.
Я была рада-радехонька. Дед с бабкой переехали из Милана в Париж и жили в чудесной квартире на втором этаже в доме ? 12-бис по улице Ренуар. Увижусь с Дада!.. И увиделась, и даже только с ней одной, потому что бабушка с дедушкой были у нас, при маминых родах. А у них в большой прихожей вкусно пахло пирогом, но было немного темно и мрачно - пугал огромный платяной шкаф. Дада зажгла свет. Я побежала в гостиную, спряталась под роялем, а Дада сделала вид, что ищет меня в вольтеровских креслах.
Слышу, зовет: 'Бриззи, Бриззи, где ты?'
Я пробралась в бабушкину спальню, где благоухало ланвеновским 'Арпежем'. В комнате царил порядок, и я не рискнула забраться на постель, она была такой гладкой, аккуратной. И бросилась я в дедушкины покои. У Бума пахло трубкой и лавандой. Я забилась под дедов письменный стол с грудой книг и бумаг и дожидалась в потемках, когда Дада, выбившись из сил, наконец отыщет меня.
И пойдут у нас объятья, и закончится все горячей ванной, сытным ужином на кухне со сластями и пирогами на сладкое и беспробудным 'баиньки' в кроватке, в комнате у Дада, рядом с ее постелью.

На другой день, проснувшись, я помчалась в спальню к Бабуле. А Бабули и нет. Ну, знаете!
Кровать была такой же безупречной, как накануне, и так же пахло ланвеновским 'Арпежем'. Я ринулась к Буму, уж он-то, ясно, в постели, тепленький. Но трубкой и лавандой пахнет, а Бума нет.
Я - на кухню, к Дада. Дада на месте.
Дада объяснила, мешая французский с итальянским, что у меня родилась сестричка:
'Понимаес, Бриззи, твой мамма родило ребенке, уно сестрицко ке си кьяма Мария-Занна. Твой бабулио сидело с мамма всю ночь, а Бум узе усол на работто'.
А моя не понимай ничеготто!
Что это такое - сестричка?
Жизнь и без того была сложной: уже имелась тетка-страшила с пучком, а если еще и сестричка, к папе с мамой я назад не желаю. Тем временем я поглощала булочки с горячим молоком.
Хорошо было мне, крошке, у Дада и Бума с Бабулей! Когда Бабуля, без сил, наконец, вернулась, я ткнулась ей в колени, стала карабкаться по ногам и чуть не свалила ее. Эх, Бабуля, бедняжка, и любила же ты меня, если не послала куда подальше!
Несмотря на бессонную ночь и тревогу, она была как огурчик, свежа, надушена, в перчатках и шляпе, маркиза еще больше, чем всегда. Когда она уселась на касса-панку, сундук в прихожей, я снова набросилась на нее, стонавшую: 'Ноги, бедные мои ноги!'
У Бабули на ногах были вены, и она ходила в лечебных чулках. Ноги у нее после всегда страшно болели, а тут я еще, это уж слишком. Но любовь ко мне была важней ног, и боли, и всего прочего, что правда, то правда. Бабуля взяла меня на руки, бросив сумку, перчатки, шляпу и туфли. Удержались на ней лишь очки в тонкой золотой оправе и сеточка для волос. 'Радость моя, - сказала мне Бабуля, - сегодня утром в 6.45 у тебя родилась сестричка. Твоя мама очень измучена, будь с ней ласкова. Сестричка совсем крошечная, ты ее скоро увидишь'. И потом добавила: 'Но ты все равно останешься моей ластонькой, и не разлюблю я тебя ни ради какой сестрички'.
Тут она крепко-крепко поцеловала меня, оставив на щеке след губной помады, и жизнь пошла своим чередом. Когда пришел обедать Бум со своими шляпой, зонтиком, портфелем и трубкой, я уже и думать забыла о сестричке. Мне не терпелось полетать у него на руках в бешеной польке по громадной прихожей! Тра-ля-ля-Бум! Ля-ля-Бум-Бум! Ля-ля-Бум-Бум-Бум!

Но все рано или поздно кончается, кончились и мамины роды.
И с мишкой Мердоком в левой руке и бабулиной рукой в правой я вернулась на авеню Бурдонне. Уродина с пучком была там, но я на нее и не глянула, а ворвалась к маме в спальню. И остановилась как вкопанная! У нее на руках, где прежде ласкалась я, теперь лежало что-то вроде мишки Мердока, розовое, кругленькое.
Мама была чудо как хороша, тоже розовая, и улыбалась. От нее пахло чудесно - теплом, шелком, доверием и духами 'Жуа' фирмы Пату. Комната утопала в цветах и солнце. Мама протянула мне правую руку, назвала меня 'своей любовью', и я кинулась на одеяло - и к ней, уткнулась, осыпала поцелуями. А розовое и кругленькое тут и запищи! А мама и засмейся своим особенным, грудным, похожим на водопад смехом, распахнув лицо и показав прекрасные белые зубы. А я и заплачь. И тогда она крайне осторожно положила мне на руки круглое розовое. Папа смотрит тревожно, Бабуля улыбается, за ними стоит уродина с пучком.
А мама говорит: это Мижану, крошка-сестричка, и скоро я буду играть в нее, как в куклу. И должна всю жизнь оберегать.
И вот у меня на руках тяжесть и тепло крошечного пискуна. Один поцелуй - и контакт установлен. В три с половиной года я узнала чувство ответственности, приняв Мижану. Меня так и подмывало шепнуть папе на ухо: 'Папочка, а на Новый год у меня будет братик?'
Когда дедушка с бабушкой Бардо, жившие в Линьи-ан-Баруа, узнали, что у них опять внучка, уваженья к супругам Пилу-Тоти в них заметно поубавилось. И папа послал им телеграмму: 'Вы не поняли. Вместо одной Тоти у нас целых три. Три жемчужины в короне!'
Мижану-то я приняла, а вот Пьеретту, уродину с пучком, принять не желала.
Я нарочно хулиганила и, получив нагоняй, бежала за утешением к маме с папой. Когда она пеленала Мижану, папа уводил меня на Марсово Поле и рассказывал всякие чудесные истории про зверей и птиц, дивных птичек, порхавших, свивавших гнезда и певших на радость нам!
Были тут еще беседки для оркестров, и время от времени фанфары военных, пожарных и прочих одаривали нас серенадой. Тогда папа сажал меня к себе на плечи, и я завороженно слушала, как фальшивит орфеон и барабанит барабан. Мама уже снова ходила, наконец-то я смотрела на ее ноги и сравнивала их с пьереттиными! У мамы - тонкие, стройные, нежные, белые и такие длинные, что даже подняв голову, я не видела им под маминой юбкой конца. У Пьеретты грубые, толстые, волосатые, в белых тугих нитяных чулках, в башмаках, как у папы, размером с меня. Какие ноги - чьи, не спутаешь!
Мижану уже не была такая сморщенная. Головка у нее обросла рыжим пушком, и сестричка стала похожа на цыпленка.

***
Мы приехали в Линьи-ан-Баруа к папиным родителям.
Мама была еще слаба и не выходила из своей комнаты, а я знакомилась с другими дедушкой и бабушкой, совершенно не такими, как Бум с Бабулей, а еще с кучей дядей и теть и двоюродных сестер и братьев.
И ужасно робела!
Дом был огромный, всюду окна. Перед домом, посредине, - квадратный участок. За домом - парк, сплошь деревья, цветы, особенно розы - розы дедушка Бардо обожал. Он часами готов был нюхать и разглядывать их. А потом долго не мог разогнуться, так и стоял, скрючившись и опершись на палку.
Я обожала проскакивать у него между ног, как под мостом, только не дай Бог задеть за опору - случится страшное, потому что дедушка еле стоял. Это вам не Бум с полькой по всей прихожей дома на улице Ренуар!
А к Бабусе Бардо я вышла на разведку.
Встретила сдержанную любезность. И поняла, что не следует переходить определенных границ. Однако была я совершенно сражена широченной черной юбкой, в которую она прятала ключи, платок и деньги. А еще у нее была круглая железная коробка с леденцами. Вечером она награждала ими всякого, кто днем хорошо себя вел. Коробка - в мешочке для рукоделья, мешочек - при Бабусе. И две палки. Ходила она, опираясь на обе палки, маленькими шажками. В прятки с вами не поиграет. Где ты, Бабуля Мюсель, благоуханная, нежная и так меня любившая!

Мне было позволено вылизывать шоколадные кастрюли и - высшая награда! - помогать кухарке Полине накрывать к обеду стол. Входили мы с ней и ее бородой и усами в столовую, и я замирала от восторга!
Стол был большой, длинный. Вокруг стола - куча всего. Сверху - люстра, когда ее трогали, она дзинькала мильоном стекляшек-подвесочек. Вдоль - темные горки, в которых рядком дорогие тарелки. Мы с Полиной расстилали белую, с шитьем, как подвенечное платье, скатерть. И я не выдерживала и забиралась между ножек стульев под стол! Полина ворчала... но меня не искала! Это вам не Дада!
А под столом - счастье.
Прячусь и слышу, как Полина гремит тарелками, стаканами, ложками- вилками -ножами.
И вылезу - точно очутюсь в волшебной сказке! Все - красота! Сиянье! Стол похож на пещеру Али-Бабы, и я в слезы, что не имею права обедать за ним. А Полина строго в ответ, что мала еще, и что детям, которые только и знают, что сажать пятна и вообще не умеют себя вести за столом, - место на кухне. Но я за столом себя вести умела. Папа с мамой научили меня! Я даже знала, что надо вытирать рот салфеткой до и после того, как попьешь, что нельзя говорить с полным ртом, ни с каким нельзя, потому что маленьким детям за столом положено молчать. Короче, была я вполне ученой, чтобы сидеть на обеденном пиру, и очень жалела, что не допущена по возрасту.
Правда, я об этом забывала в кухне, обедая с двоюродными братьями и сестрами и с Мижану, в компании с нами сосавшей из бутылочки. Но опять начинала жалеть, когда входила в столовую сказать 'спокойной ночи' всему семейству.
Какому такому семейству?
Все эти люди нагоняли на меня дикий страх, они ужасно громко говорили, щипали меня за щеки, шлепали по ляжкам, дергали за волосы и подбрасывали на коленях, умиляясь: 'Какая куколка!' Я утиралась, меня тошнило от их слюнявых чмоков, и я бежала к маме, такой же прекрасной и сияющей, как стол в столовой.
Как я любила свою мамочку, как люблю, как буду любить всегда! Она - не то, что другие тетки, не обслюнявит, когда поцелует, а оставит мне пятнышко от помады на носу и зовет меня 'малышка-клоун'.
Потом папа брал меня за руку и вел в нашу комнату - нашу с Мижану и Пьереттой.
Он рассказывал, уложив меня, чудесную историю про сороку-воровку, как сидит она на высоком дереве у нашего дома и стережет мой сон. Он клал Мердока на постель, крестил мне лоб и уходил на цыпочках. А я уже во сне посасываю палец и одеяло - край его зажат у меня в руке, и оно колышется в такт дыханью.
Актрисой я стала в младенчестве, еще у мамы на ручках. Ей-Богу. Папа любил делать фильмы! У него была 8-миллиметровая кинокамера, и он постоянно снимал нас с мамой и Мижану. Спасибо ему, я и по сей день сохранила живые воспоминания о детстве и родных - отрывки жизни бесценные, ибо эта жизнь невозвратима; а завершаются они дерганьем и белыми точками, что означает конец бобины.
Однажды папа, вернувшись к обеду, застал наш с мамой спор о том, что мне надеть. Я топала ногой на балконе, а завидев папу, спешно засеменила навстречу и заявила ему: 'Мама дала мне посетину!'
Расстроившись из-за моего вранья, мама сказала папе:
'Слышите, что говорит ваша дочь?' Папа, прямо мне в глаза:
'Крон! Мама дала тебе пощечину?.. Так да или нет? Ни да, ни нет?'
Я молчала и смотрела на папу в упор.
Хлясь! Он легонько шлепнул меня по правой щеке.
'Вот. По крайней мере, я-то уж точно дал'.
И тут, не сходя с места, только тряхнув волосами, я сделала движение рукой, как бы срывая со щеки что-то, и выкрикнула:
'Не даль! Я не взяля! Я ее бросиля!'
Вечером, укладывая меня спать, папа с мамой объяснили, как надо молиться. Я еще и слов молитвы толком не понимала, но, если им так хочется, пожалуйста! Однажды, молясь, я сказала: 'Отче Наш, помилуй всех, кроме Пьеретты и портнихи'.
- Почему так? - поинтересовалась мама.
- Потому что портниха - злюцка, а Пьеретта - набитая дурисся!
Тапомпон, бабулина сестра, часто бывала у нас, я относилась к ней как к своей третьей бабушке и очень ее любила. Она была вдовой, ее муж Жак Маршаль умер от ран, полученных на первой мировой войне. А Тапомпон сумела выстоять и вырастить сына, в ту пору - студента-медика. Работала она медсестрой у доктора Бенуа.
В то время женщины в нашей семье не работали, и она у нас считалась белой вороной...
Мне ужасно нравился ее белый халат и косынка с красным крестом. И еще ее темно-синее грубое драповое пальто! Вот бы одеваться, как она! В обращении она была прямой и резкой, и я ее, по правде, побаивалась. Однажды она спросила меня, почему я так редко у нее бываю.
'Потому сто нет времени!' - сказала я и кинулась наутек. При всем том она подарила мне на мои четыре года дивную форму и сумку медсестры. К моему восторгу. Теперь я стану как она, и все люди будут меня бояться! О счастье!

Тапомпон с сыном Жаном жили на 2-м этаже в доме ? 65 на рю Мадам. В квартире было сыро. Топилась 'саламандра', печурка на углях. Печная дверца рассеивала красный отсвет раскаленных углей. Я сидела тут же на низеньком стульчике и смотрела книжки с картинками, а Тапомпон, уже не в белом халате и не страшная, носила из погреба ведра с углем.
У нее был усталый вид, и я захотела ей помочь.
В результате весь мой уголь оказался на ковре, а я собирала черные кругляши и вытирала руки о платье. Когда я хорошенько вымазалась, Тапомпон повела меня в столовую, где был дикий холод, как в погребе. Зато пахло черствым пирогом, воском, высохшими цветами, липовым чаем и еще чуть-чуть плесенью. Никогда не забуду этот запах!
Нас ждал полдник. И какой!
Горячий шоколад, бисквитный торт и медовое печенье! Над столом - висячая опаловая лампа, которая поднимается и опускается, если дернуть за веревочку. Освещен только стол. Все остальное - мрак и тени... И я, припомнив недавние картинки в книгах, боюсь волка! Я знаю, он тут, у Тапомпон в столовой, он ждет. Вот погаснет свет - и он съест меня.
К счастью, появлялся Жан, и волк исчезал. Жан, юный красавчик, живчик и весельчак. Мы играли в аэроплан посреди гостиной, а Тапомпон ворчала, что из-за нас в комнате все вверх дном. А потом он провожал меня на метро домой. А метро - чудо! Я мчалась по переходам, увлекая Жана за руку, но от страха останавливалась как вкопанная перед большими автоматическими дверями, которые закрывались сами собой, как в сказках.
Подобно чуткому зверьку, я учуяла что-то неладное. У взрослых был озабоченный вид. Папа приходил с работы с газетами, и мама читала их с беспокойством, между бровей у нее появлялась морщинка.
Бум и папа то и дело что-то обсуждали, каждый высказывал свое мнение, а мама с Бабулей тем временем перешептывались. Тапомпон волновалась за Жана... Папины и мамины друзья, приходя к нам, не смеялись, как раньше. Люди приникали к радиоприемнику и напряженно слушали сводки новостей.
Был 1939 год, накануне войны между Германией и Францией.

II
Несколько дней спустя шкафы, благодаря маме, оказались забиты съестным. Были даже плитки шоколада, целая стопка, но трогать их запрещалось. Видит око, да зуб неймет, а почему, непонятно! И еще кучу разноцветной шерсти заложили в большой плетеный короб в нафталин, от которого я чихала. Бум накупил себе трубочного табаку, десятки пакетов. Дом стал похожим на магазин, в котором нельзя покупать. Все - припасы. Благодать!
С Мижану стало интересней. Она что-то лепетала сама с собой, сама же себе смеялась и силилась встать в своем манежике, цепляясь за решетку. Точно зверек в клетке.
'Война, война!' Только о войне и говорили. Меня слово 'война' пугало, и я спрашивала у мамы, что это значит. 'Это как если бы твоя подружка Шанталь стала отнимать у тебя Мердока, а ты бы не отдавала и подралась бы с ней, защищая его. Так вот, война - это то же самое, только больше!'
В одно прекрасное утро мы покинули свой дом. Я поехала с папой в 'драндулете' - в набитом чемоданами стареньком 'рено', а следом за нами в 'ситроене', сидя за рулем, катила мама вместе с Бабулей, Мижану и Пьереттой.
Остальные: Бум, офицер запаса, отбыл в Шартр, Тапомпон продолжала работать медсестрой, Дада сторожила дом, а Жан определился как военврач.
Мы проехали многие километры по дорогам Франции - люди заполонили их, пешком, на лошадях, на машинах. Под бомбы мы, к счастью, не угодили и после долгих переездов остановились наконец в Андэ, провели там некоторое время и уехали в Динар, где было надежней.
Папа оставил нас и отправился добровольцем в 155-й альпийский артиллерийский полк. Теперь одна мама у нас командовала, решала, утешала.
Папа 'ушел на немца'. И я представляла, что папа стоит на каком-то чудовище, попирая его, как в книжках с картинками. А что дальше - было загадкой, и только из разговоров взрослых я уразумела, что папа в опасности. И еще потому, что больше не получала булочек с шоколадной начинкой, а ведь вела себя хорошо!
В Динаре очутились мы в двух меблированных комнатенках у хозяйки мадемуазель Ленэ. Пьеретта ушла от нас еще в дороге, и я была очень этим довольна.
Мне исполнилось 5 лет, и мама решила учить меня читать.
Сидя на моем стульчике с букварем на коленях, мама показывала мне буквы Б и А и складывала: БА. И я говорила: БА. И все было ясно. Потом мама показывала Б, А, Р и складывала: БАР. И я: БАР. Ясно. Тогда мама велела складывать без нее. И я: Б и А - БА, а Б, А и Р - БАРЬЕР! И мама, терпеливо, все сначала: Б и А - БА.
- Ну, складывай сама.
- Б и А - БА. Б, А и Р - БАРЬЕР!
Мы удивлялись друг на друга. Я сидела с букварем на стульчике и оплакивала бестолковость взрослых, которым никак не понять, что Б, А и Р - это БАРЬЕР! Дураку ясно.
А тем временем Мижану до смерти напугала маму и Бабулю истериками. Все наши переезды подействовали на ее нервы. Она синела, задыхалась и билась в судорогах. Мама била ее по лицу мокрым полотенцем.
А потом папу отослали в тыл.
Франции нужен был завод, заводу - папа. Мы вернулись в Париж. В доме на улице Бурдонне стало мрачно. Жили мы в двух комнатах, обогреваясь - папа, мама, Мижану и я - одной-единственной электрической печкой. Бум находился в шартрском гарнизоне, и Дада уехала к нему помочь по хозяйству.
Я спала не раздеваясь, с мишкой Мердоком, лежа между папой и мамой, тоже одетыми. Иногда среди ночи мы впопыхах спускались в подвал, светя себе свечкой, а стены дома сотрясались, сирены выли, и самолеты бомбили Париж, и Булонь, и всю страну. Мне было страшно. Этот страх травмировал меня. До сих пор не могу без того детского ужаса слышать вой сирены.
Мама была святой! В самый разгар войны она и учила нас, и лечила, ибо переболели мы всеми детскими болезнями. Начало положила я, в 6 лет подцепив среди зимы скарлатину в школе Буте де Монвель.
В школе я наконец усвоила, что Б, А и Р - это БАР.
Целых 40 дней не вставала я с постели и благоговейно слуша┐ла, как мама читает мне вслух 'Примерных девочек' графини де Сегюр. Часто, устав, она засыпала над книгой и надо мной, захваченной ее чтеньем, и я тормошила ее: не спи, читай дальше! Теперь я говорила только, как Камилла! Писала, как Мадлена! Мечтала поступать, как Софи! Я любила, когда мама читала мне. У нее был приятный голос, и говорила она разными голосами за каждого персонажа.
И потом она, когда читала, принадлежала только мне! За чтеньем 'Розовой библиотечки' и питьем молока с ванильным сахаром я стала поправляться.
40 дней подвал был мне противопоказан, и я до сих пор помню, как в комнате, где в одеялах и с молитвами пережидали мы авианалет, рухнула нам на голову люстра.
Когда я сравниваю себя в детстве с нынешними детьми, меня разбирает смех.
Бедные деточки, то-то им не скажи, се-то не сделай!
И в довершение ко всему целые родительские ассоциации встают на дыбы от малейшего, хоть, может, вполне заслуженного выговора ненаглядному отпрыску! Стыдно этак растить, вернее, гробить детей. Дети - наше отраженье. В общем, молодцы взрослые. Преклоняю колени. Только не жалуйтесь и не хнычьте потом, когда пожнете то, что посеяли!
Дело у меня шло на поправку, и мама, спасибо ее хлопотам и заботам, а еще спасибо черному рынку, раздобыла бараньи мозги и с большой любовью приготовила их мне на обед. Я уселась за стол. В тарелке лежало что-то студенисто-беловато-вязкое!
Какая мерзость!
Я не могла проглотить ни ложки! А Мижану, счастливица, уплетает свою манную кашку! Мама сказала мне, выходя из комнаты: 'Не встанешь из-за стола, пока не съешь все'...
Подошло время ужинать.
Я уже наполовину спала над своим мерзким и давно остывшим кушаньем. Мама, отчаявшись, схватила меня за нос и силой затолкала мне в рот холодную клейкую массу. Мне было плохо всю ночь. И по сей день меня тошнит при одной только мысли об этом. И, когда вижу в мясных магазинах бараньи мозги, с отвращением вспоминаю о той своей детской трапезе. Стыд и срам - поедать мозг животного! Но людям только бы набить брюхо. Люди - подлецы!
Кроме уроков в школе Буте, игр с подружкой Шанталь и воздушной тревоги развлечений у меня не имелось. Прогулки были опасны.
Я с трепетом обнаружила папин патефон. Что за чудо! От сети и без - крутилось! С восторгом ставила я пластинки. Тогда-то я начала танцевать! Это было сильнее меня. Когда меня заставали, я краснела до ушей. Но мама была в восхищении и, поставив мне на голову банку с водой, заставляла ходить по дому.
'Малышка держится так прямо!'
Еще бы не прямо! Согнись попробуй - обольешься и получишь затрещину. И было решено водить меня раз в неделю в танцкласс, в свободный от школы день!
Мсье Рико стал моим первым учителем танцев.
Из своей старой шелковой, бледно-розовой ночной рубашки мама сшила мне платьице, и купили мы туфельки на пуантах. В балетных школах всегда особый запах. Пахнет потом, духотой, целлофаном, косметикой и дешевыми духами. Я была заинтригована. 'Пахнет, - объяснила я Бабуле, - сладеньким'. Объяснение так и осталось в семье. О запахе театральных кулис, танцзалов и спортклубов мои родные говорят 'сладеньким пахнет'.
Плие, дегаже, антраша и глиссады давались мне куда легче счета и письма! Даже при том, что силы были неравны: день в танцклассе и неделя в школе. В 7 лет я получила первый танцевальный приз у нас в классе и похвальную грамоту в школе.
Маме хотелось сменить квартиру.
Улица Бурдонне напоминала ей о грустном и неприятном!
И мы с папой на большом и маленьком велосипедах колесили по городу в поисках объявлений 'сдается квартира'. Сняли мы квартиру в доме ? 1 на улице де ла Помп, где и жили, когда не сидели в бомбоубежище, не ходили в танцкласс, в школу, не стояли в очереди за продуктами. В этой чудесной квартире и провела я остаток детства и отрочество. Вот это была роскошь! С угольной топкой в кухне! С балконом во всех комнатах, выходящих на площадь Мюэт. И с длинным коридором, где я каталась на самокате, а Мижану, которой было 4 года, с криком бежала сзади.

* * *
По причине войны отдыхать мы ездили в Лувесьенн, в именье бабушки Бардо в 15 км от Парижа. Местность была лесистая. Мы гуляли здесь с Мижану и подружкой Шанталь. На участке росли вековые деревья, зеленел кресс-салат и бил родник, откуда брали мы воду, чтобы сварить обед и помыться, потому что водопровода не было, и в комнатах стояли кувшины и тазики.
А еще имелся крольчатник.
Одни кролики бегали на свободе, другие сидели в клетках. Большие жирные крольчихи рожали крольчат и бросали их умирать. Мама, Мижану и я пытались спасти безволосые розовые комочки, давая им кукольные бутылочки с соской. Но спасти часто не удавалось, и я горько плакала о том, как несправедливо, когда умирают детеныши, брошенные мамой.
Но много и живых крольчат бегало в загоне. Один из них был совсем черный, и я звала его 'Черныш'. Он премило складывал лапки, точно молился. С продуктами было плохо, и родители часто кормили нас крольчатиной. Мне казалось подозрительным, что загон пустеет, а тарелки наполняются, но родители божились, что наши кролики убегают на волю, а тех, что едим, покупаем на ферме.
Но вот исчез Черныш. Мама сказала, что он прогрыз дырку в загоне и удрал в лес.
Вечером на ужин подали рагу из кролика. Есть я наотрез отказалась. Я была уверена, что это Черныш, и долго ревела, проклиная взрослых за то, что они убивают крольчат, умеющих молиться. Много позже мама призналась мне, что папа, чтобы накормить нас, зарезал-таки Черныша. А ведь мы, ни я, ни мама с папой в тот вечер не могли проглотить ни кусочка. Очень практично! Чудный ручной кролик убит, и рагу из него - насмарку! С тех пор я не ем крольчатины.

Папу у Шанталь убили на войне. Она этим гордилась, а я ей завидовала. Мой был всего лишь тяжело ранен, притом давно, еще в 14-м году. Правда, он еле-еле выжил, но ведь не умер же! И рядом с Шанталь я чувствовала себя второсортной. Как только мы начинали спорить, она говорила: 'Да, но зато у меня папу на войне убили!' И я сдавалась и уважала.
Однажды я пошла к маме и открыла ей душу: какая, говорю, я несчастная, что папу на войне не убили. Шанталь теперь передо мной нос задирает! Мама мягко взяла меня за руки и сказала: 'Девочка моя, это счастье твое, что папа жив. Несчастная - Шанталь. Теперь она наполовину сирота, и мы ей помогаем, а ты-то счастливая, и нос тебе задирать, помни об этом!'
И я помню.
Я смотрела на папу, млея от восторга. Однажды я благородно предложила Шанталь папу поделить: пол папы мне, пол ей, раз у нее убили. В общем, с тех пор Шанталь стала мне почти сестрой.

Папины заводы работали, производили бутылки с кислородом и ацетиленом и осуществляли поставки французам.
Немцам это не нравилось, но когда они заявлялись, то находили только сломанные станки. Не на тех напали. Братья Бардо уже имели с ними дело на первой мировой. В то время они были молоды и воевали геройски. У папы тяжелое ранение, шрам, Крест Почетного Легиона и объявление благодарности в приказе. Андре умер на войне, отравленный газами. Но были живы Пилу, Гастон и Рене, и они вели семейное, частное дело по-граждански, для сограждан-французов! Можно быть в запасе по форме, а не по сути!
Вся семья Бардо, родом из Лотарингии, ненавидела немцев, но прекрасно говорила по-немецки. И это часто помогало в кри┐тических ситуациях.
Одной из многочисленных папиных забот стала выплата денег рабочим в конце месяца. 'Выплата' была тяжкий крест для него, мечтателя, поэта, эстета и балагура.
В конце месяца, стало быть, начинался кошмар. К папе не подступишься. Он мрачен, занят только своей счетной линейкой. Вокруг комнаты, где он страдает, ненормальная тишина! Всякий шорох - ошибка в счете, ошибка в счете - бессонная ночь, бессонная ночь - мамин гнев, мамин гнев - наша порка.

Переехав на новую квартиру, я перешла и в другую школу, из Буте да Монвель в Атмер Принье на рю де ла Фезандри. У новой было в моих глазах огромное преимущество: занятия три дня в неделю, остальное время - уроки дома.
Три дня школа - три дня танцы!
Все время занято!
Что толку, что занимали мы хоромы на 6-м этаже. Жили в 3-х комнатах, остальные были необитаемые, ледяные. Папа сновал от подвала до квартиры и переправлял на 'грузовых подъемниках', руках, ведра с углем, который топка в кухне пожирала, как обжора. А расходовать уголь надо было экономно, потому что выдавали его помалу. Вот и теснились мы в трех ближних комнатах. Были: детская, папы с мамой и общая комнатка на правах гостиной и столовой. В каждой имелся камин. По воскресеньям, спасибо нашему 'ситроену', мы ездили в лес за хворостом. И потом всю неделю сучья в камине горели потрескивая, и от их тепла приятно веяло деревней.
А еще имелась служанка.
Да что служанка! Целая череда! В то время еще не говорили 'домработница', а называли вещи своими именами. Служит, значит, служанка!
О служанках я могла бы написать трактат! Я их перевидела всех мастей и возрастов! Сыта была ими по горло! В ту пору прислуга жила на последних этажах домов. В доме на рю де ла Помп служебное помещение располагалось прямо под крышей, летом в нем было очень жарко, зимой очень холодно. В жилой его части водопровода не было, вода и уборная - на лестнице, а в комнате, как в Лувесьенне, на столике кувшин и тазик. Центрального отопления тоже нет. Убогий электрообогреватель. Если включен слишком долго, вылетают пробки. Служанка отвечала за уборку, готовку, в те годы довольно простую, и сопровожденье нас с Мижану в школу или на катехизис. А Бабуля отводила меня в танцкласс и после класса приводила к ним с дедом домой. Бум, вернувшийся из Шартра, где был демобилизован по старости, выходил из кабинета и помогал мне готовить уроки. Иногда я оставалась ужинать, и Дада подавала рагу из брюквы и топинамбура, приправленное маргарином, и пирог из отрубей с эрзацем какао.
Ничего, есть можно!
Но часами надо было стоять в очередях в магазинах, чтобы приготовить такой ужин. В 3 ночи Дада занимала очередь, а в 5 утра ее сменяла Бабуля, и тогда была надежда, что, стоя 20-й или 25-й, ухватишь те крохи, которые окажутся на прилавке.
А я и не знала о таких трудностях.
Потом близился комендантский час, и надо было успеть добе┐жать до дома. Или же я оставалась на Ренуар и спала на большой деревянной кровати с вишнево-красной атласной, надутой, как мяч, периной. А если, увы, среди ночи нас будила воздушная тревога, Бум относил меня в постель к Бабуле, и, пока они читали 'Отче Наш', я продолжала спать, засунув голову под подушку.

Кроме Шанталь, с которой я виделась очень часто, друзей у меня не было. Мама косо смотрела на девчонок из танцкласса, они же - 'кухаркины дети'! Стоило мне завести подружку, папа с мамой тут же спрашивали: 'А кто у нее родители?' Я не знала. Я не успевала с новой девочкой и двух слов сказать, как меня уводила домой служанка или забирала Бабуля.
Единственным моим товарищем по играм была Мижану.
Однажды родители куда-то ушли. Мы - при служанке. Играем в индейцев. Прячемся под стол. На нем - скатерть, и нам она - укрытие. Служанка - враг. Враг нас не найдет! А враг и не ищет - красит ногти, напевая веселую песенку, и с виду ничуть не кровожаден. Но мы ползком заметаем следы и запутываемся в краях скатерти. Скатерть съезжает, падает, и вместе с ней падает бесценная китайская ваза, которую мама бережет, как зеницу ока. Конец индейцам, вазе и веселой песенке!
Нам - от служанки по две пощечины.
Когда папа с мамой вернулись, мы сидели в кладовке, дрожащие от страха, ибо знали, что наказание будет строгим. Служанку немедленно уволили. Я завидовала ей: легко отделалась! Что до нас с Мижану, мы получили по 20 раз каждая папиным галстуком по заднице. Приговор привел в исполнение папа, побелевший от ярости.
И это было еще не все!
Мама сухо и кратко прочла нам мораль и, не слушая оправданий, решительно приговорила: 'С этого момента вы нам не дочери. Вы чужие, и будете, как чужие, с нами на 'вы'. Запомните хорошенько, что живете вы не у себя, а у нас! И ничто тут не ваше, и дом не ваш тоже'.
Мне было 7 с половиной лет, Мижану - 4 года.
С тех пор я, мучаясь, говорила 'вы' самым дорогим для меня людям. И родная семья стала казаться чужой. Тогда-то впервые я узнала одиночество, чувство покинутости, отчаянья, желание умереть. То, что ощущала потом всю свою жизнь.
Много лет спустя, после папиной смерти 5 ноября 1975 года, мама, одинокая и потрясенная, несчастная, попросила меня снова быть с ней на 'ты'. Я не смогла... Впрочем, я и Богу не смогла 'тыкать' после долгих лет 'выканья'. Я и сегодня говорю 'Отче Наш' так же, как в детстве. Господь для меня - не приятель свой в доску.

С того дня я находилась в состоянии вечной вражды с родителями. Я судила их судом суровым. Исподтишка наблюдала за двумя взрослыми людьми, которых звала папой и мамой. Посторонняя - значит, имею право осуждать. Бывало, сравню себя с Шанталь и заплачу. Шанталь - свет в окошке для своей мамы Сюзанны: Шанталь то, Шанталь это. И все для Шанталь, любимой-ненаглядной. И игрушки у нее самые дорогие, и живет она дома, и говорит маме 'ты'.

* * *

Мама, вконец замороченная микробами и болезнями, считала, что убережет нас, заставив летом и зимой ходить в шерстяном белье.
Каждое утро она сама проверяла, достаточно ли длинны у нас штаны и рубашки. И так приучила, что рубашка - до колен, а штаны - до подмышек, что довела меня до помешательства. И я уже просто жить не могла, если штаны не были мне по шею. И, действительно, заболевала, когда резинка в панталонах ослабевала и чертовы портки, съехав, держались, где положено, на своем законном месте: на талии.
Как же все с тех пор изменилось!

Мама ненавидела открытые окна.
Зимой - экономила тепло, летом - боялась воров. И в квар┐тире у нас было как в душегубке. Особенно я мучилась летом: служанка закрывала окна и ставни к вечеру, в полседьмого, когда солнце еще жарило. Дома сразу - темно как в могиле. С тех пор у меня аллергия на ставни и окна, на засовы и замки. У мамы к тому же была страсть все запирать. Буфет с вином и ликером на замке. Комод у нее в спальне на замке. Аптечка на замке.
В общем, все на замке!
Вдобавок, ключи она постоянно теряла. Все наше детство - это поиск ключей и перемена замков слесарями. Зато мама, очень рассеянная с ключами, была очень внимательна к тому, как мы убираем постель. Каждое утро приходилось стелить заново все. По сему случаю окно раскрывалось на целых 10 минут. Затем мы 'клали каре', то есть складывали одеяло с простыней край в край, как в армии. А папа был единственным компетентным оценщиком. Он, приходя домой обедать, говорил - хорошо или плохо. И, в зависимости от настроения или отношений с мамой, хвалил нас или заставлял все перестилать. Меня до того замучили этой проклятой застилкой, что, если на простыне была хоть складочка, я глаз сомкнуть не могла, вставала среди ночи и разглаживала, и натягивала, чтоб заснуть наконец спокойно.

Занятья катехизисом принесли плоды. Я приняла свое первое причастие 9 мая 1943 года. Я была взволнована, горда, а родители вздохнули с облегчением, решив, что теперь я стану 'хорошей девочкой'.
Самое большое мое детское разочарование случилось в ноябре 1943 года. Мне недавно исполнилось 9 лет.
Я пришла из танцкласса мадемуазель Бурга домой вместе с Бабулей усталая, но счастливая. Я обожала танцевать. Я будто перерождалась. По французскому и арифметике, как ни бился со мной Бум, я училась хуже всех, а в танцах оживала, была из первых!
Папа ждал меня, он хотел со мной поговорить. Я перепугалась. Почему? Я же так хорошо танцевала... Я уткнулась в Бабулю, но папа крепко взял меня за руку, увел в столовую и закрыл дверь. Что я такого сделала? Помертвев от страха, я заплакала. Но папа успокоил, сказав, что ругать меня он не собирается, а просто хочет задать мне один вопрос.
'Ты еще веришь в Деда Мороза?'
Я так и покатилась со смеху. Что за вопрос, конечно, верю, еще как верю!
'А почему вы спросили, папа?'
'А потому, душенька, что ты уже большая и должна знать, что его нет. Тебе подружки в классе или Шанталь, наверно, сказали, что подарки покупают родители!'
Я все еще улыбалась, хотя не так весело, недоумевая, что еще за глупые шутки... Я не понимала и понимать не желала... Но понять пришлось! Конец, кончено детство с волшебными сказками, снами, мечтаньями. Я рыдала и рыдала, осознав это. Оплакивала свою наивность, веру и очарованность волшебством. И, пожалуй, не разбей тогда папа во мне чего-то заветного, я бы и сегодня верила в Деда Мороза. Мне, чтобы выжить, необходима сказка!
Мижану, несмышленыш, в Деда Мороза еще верила, традиция на мне не пресеклась.

В любом случае два праздника в доме отмечались обязательно: Рождество и наши дни рожденья. Дни всяких там святых и преподобных не помнили.
Но Рождество Христово! Каждый раз ждали его с нетерпением.
Вечером, накануне рождественской службы, мы всей семьей наряжали елку и устраивали ясли. Делали на провансальский манер, с глиняными фигурками, у каждой - своя роль. Помню, был 'Раввин', он таращил на младенца Иисуса глаза и растопыривал руки! А еще - пастушки с овечками, пекарь с хлебом, точильщик, пряха, молочница с горшком молока на голове! Я грезила наяву, глядя на рождественские фигурки, я и сама мечтала быть такой вот фигуркой и жить в царстве красоты и добра. Из толстой упаковочной бумаги мама мастерила пещеру. Зеркальце означало воду, а рисинки - гальку.
Как всамделишное!
С елкой все обстояло сложней.
Папе не давали покоя: елка стоит то криво, то шатко, то еще как-нибудь. Наконец - хорошо. И мы - вынимать из коробок разноцветные шары с блестками, сияющие гирлянды - звезды и серебряные дожди! Наконец доставали цветные гирлянды-лампочки. Они погорят-погорят, и испортятся. И опять к папе. И папа за отвертку, и весь вечер ходит в электриках!
Я верна обычаю и на каждое Рождество наряжаю елку и делаю ясли с фигурками! И до сих пор с завистью смотрю на глиняных человечков и любуюсь на заветное деревце, которое озаряет волшебством самые бедные, самые суровые жилища!
Рождество - настоящая ежегодная сказка. А сказок в жизни так мало. Упускать их жаль... Кончали мы развешивать игрушки и ставили свои туфли в камин, а не было камина - под елку.
Затем начиналась рождественская служба.
Накануне, в сочельник, мы ничего не ели. Рождество - праздник веры; близилось таинство, и нам было не до еды. Наутро и в туфлях, и даже на полу, лежали свертки. Море свертков! О радость - медленно разворачивать их, стараясь угадать, что внутри. О счастье - видеть восторг, улыбки, благодарные ласки и поцелуи.
Довольны все!
Как правило, к рождественскому обеду папа приглашал двух-трех человек с завода, из цеха или конторы, несемейных. Все дарили друг другу подарки, день был светел, прекрасен и незабываем! Дада и наша служанка готовили вкусный обед. На сладкое шоколадный торт с каштанами. Каштаны для торта Дада чистила часами, но делала это с удовольствием, потому что знала, что я обожаю их. Вечером я засыпала без сил, вся в подарках, и уже мечтая о следующем Рождестве.
А Новый год был тяжкой повинностью! Вся семья собиралась у дяди Гастона и тети Марсель, папиного старшего брата с женой. Приходило нас человек тридцать, и стол выглядел внушительно. Для нас с Мижану это был ежегодный день встречи с двоюродными братьями и сестрами. Красовались мы в платьицах с оборками, белых носках и высоких ботинках. При этом так безумно боялись испачкаться, что целый день чинно сидели на стульях и дохли со скуки.
Для наших семей это был повод повидаться, поговорить о том, о сем, запастись темой для взаимных пересудов и обменяться подарками и советами, следовать которым никто не собирался. В самый разгар войны каждый приносил к столу свое, потому что небогатому дяде Гастону не под силу было прокормить всю ораву на собственных продуктовых талонах. В день разговения обед сливался с ужином. Рождественское полено я получала как бы в полдник, а послеобеденный кофе взрослые пили чуть не в полночь.
После сладкого нам, детям, разрешалось встать из-за стола. У меня на ляжках была отпечатана плетенка стула... И мы рассаживались в своих выходных нарядах на старинные штофные кресла рококо и глазели друг на дружку, не зная, что сказать и чем заняться.
С тех пор я ненавижу званые обеды и нарядные платья.

Дни рождения тоже праздновались на славу, но в отличие от Рождества на них было много званых, но мало избранных - то есть один-единственный.
Лично я родилась 28 сентября и свой праздник ждала с нетерпением, но и грустью, потому что три дня спустя начинался учебный год, и 1 октября было для меня ненавистным днем! Так что ко дню рождения в подарок я получала, как правило, ранец, тетради, толстые и тонкие, пенал, энциклопедию или школьный фартук. Изредка дарили одеколон или оловянных солдатиков (их я обожала, а к куклам была равнодушна).
Единственным утешением было стать на год старше, значит, приблизиться к взрослым. Не успев задуть свечи на пироге, я с ужасом думала о 1 октября и школе.

В те годы у нас дома случилась повальная эпидемия. Корью, ветрянкой и коклюшем переболели все, даже мама. Заболели - слегли. И Бабуля с сиделкой по очереди несли при нас вахту.
Такая гекатомба ненормальна!
У папы в то время была дивная коллекция африканских 'бубу' - резных деревянных, довольно примитивных фигурок. Фигурки изображали членов какого-то племени.
Одна мамина очень суеверная приятельница заявила, что все дело в фигурках и надо избавиться от них немедленно. Папа расстроился. Он самолично привез свои бубу из Африки, где их подарил ему один колдун. Они были уникальны! Что и говорить, без большой охоты снес он их в подвал! Бубу исчезли, мы выздоровели и забыли о них. А они о нас нет!
Однажды подвал затопило.
Папа рвал на себе волосы: пропали бубу!
'Ну тогда, - сказала мама, - надо продать их, и дело с концом'.
Мы подправили, подсушили их, и папа отнес их на комиссию в магазин африканского искусства. И мы опять о бубу забыли... А вскоре африканский магазин разорился! И опять мы взяли их назад и забыли о них уже напрочь, даже папа не мог вспомнить, куда их упрятал...
Если услышите, что разорен еще один африканский магазин, скажите мне адрес, я схожу посмотрю, не наши ли там бубу действуют! И это не анекдот. Говорят, они, однажды заговоренные колдуном против кого-то, продолжают приносить несчастье.
С тех пор я терпеть не могу африканское искусство!

Вспоминаю еще одну таинственную историю, которая случилась с маминой подругой, Виолеттой Бенистан. Она продавала недорогие платья у себя дома на улице Боккадор в Париже. Виолетта заметила, что стоит ей войти с покупателями в гостиную, служившую магазином, обязательно что-то случится: или расхотят покупать, или разобьют коллекционную вазу, или денег у них не хватит, или сама она поссорится с мужем, или прислуга уйдет... Наконец, не выдержав, она сняла со стены часы и - стрелки завертелись, как бешеные, посреди гостиной... Она спустилась к консьержке и спросила, чем занят сосед под ними.
- Египтом, мадам!
Виолетта объяснила, что дома у нее творится что-то странное. Тогда консьержка рассказала, что нижний сосед недавно привез ценные вещи из раскопок, а приезд его, выходило, совпал с появлением чертовщины в Виолеттиной гостиной. И женщины решили сходить к соседу на разведку вдвоем, как только тот уедет.
А пока Виолетта заперла злополучную комнату, и однажды вечером хрустальная люстра, висевшая в гостиной 20 лет, упала и разбилась вдребезги.
Чертовщина продолжалась. Наконец настал день - сосед уехал.
Виолетта с консьержкой кинулись к нему, прихватив часы. Стрелки в гостиной у соседа, которая находилась под гостиной Виолетты, снова бешено закружились. В комнате, мрачной, зловещей, стоял саркофаг. Дамы раскрыли его. В нем лежала мумия!
История эта - подлинная правда. Мумия отправилась в естественно-научный музей, Виолеттина гостиная снова стала уютной. Но зловредные флюиды в мире существуют...
С тех пор я и древнеегипетское искусство не выношу.

***
Во время войны мама - и для души, и для денег - стала делать шляпы. У нее был вкус, и шляпы выходили очень изящные. Всюду валялись соломки, вуалетки, перья, искусственные цветы! Я изготовляла шляпы куклам и оловянным солдатикам, а мама - подругам. Она сама придумывала фасоны и чуть не до ночи шила и примеряла все на свою прелестную головку.
Со временем шить она перестала, а договаривалась с лучшими модистками и забирала у них на переделку слегка устаревшие образцы. Подправляла, подновляла и - продавала обратно. Потому у нас дома шляпам отвели особую 'шляпную' комнату, сразу у входной двери. В шляпной было чудесно! Пахло духами, на болванках красовались букетики с ленточками, капоры, фетровые шляпки а ля Грета Гарбо и свадебные - с подвенечной фатой. Я млела, глядя на них и порой примеряя! Патлатая, в очках, с проволочкой на зубах и дамской шляпкой на голове, выглядела я посмешищем...
Мамиными заказчицами были небогатые светские дамы, ее подруги или подруги подруг. Была, другими словами, беготня туда-сюда, вполне веселая, но ужасно бесившая служанку, которой надоело без конца открывать входную дверь.
В кино мы ходили редко, два-три раза в год. Телевизора еще не существовало, а театр был привилегией важных шишек.
Поэтому вечером устраивался, как правило, именно вечер, хотя порой и долгий. А если родители не шли в гости и не ждали гостей сами, то просто сидели вместе с нами. Закончив уроки, мы могли немного побездельничать перед сном. Папа читал нам сказки про кота на насесте Марселя Эме и рассказы Киплинга. Читал он забавно. На разные голоса, и сам смеялся. На его смех смеялись и мы. Или еще он рассказывал нам сказки о сороке-воровке, которые сам же и сочинял, так что им не было конца. Эти воспоминания мне дороже золота, потому что их у меня очень немного.
Чаще всего мы коротали вечера втроем с Мижану и служанкой: ссорились, плакали или таращились друг на друга, как фарфоровые собачки. Не могу припомнить в своем детстве счастливого времени. Почему? Ведь моя родная семья вполне могла дать все то счастье, какое требуется ребенку.
Конечно, время было военное, скудное. Но мне по малолетству сравнивать было не с чем, и я прекрасно приспосабливалась. Получала самый минимум питания, не знала ни конфет, ни сладостей, вместо них имела витаминные галеты и литиевые порошки 'от доктора Гюстена' - лимонный эрзац с сахарином: пакетик на стакан воды - восхитительная шипучка!
Разумеется, бомбардировки травмировали. От подспудного страха по ночам я просыпалась в ледяном поту; я дрожала на уроках арифметики или танца. Не зная, что будет дальше, мы тем больше ценили редкие минуты затишья, от сирены до сирены. Этот душ Шарко, может, не опасен взрослым, детям он - противопоказан.
Но самый большой след оставили во мне семейные отношения. Со временем я почувствовала, что отдаляюсь от родителей, что Мижану у них любимей. Последствия родительского предпочтения младшей сестры сказываются до сих пор.
До чего же это было несправедливо!
То и дело мне ставили ее в пример. В школе Любек Мижану - отличница, а я в Атмере - в 'двоечной троице' (в классе, кроме меня, были еще две двоечницы). А еще Мижану - хорошенькая куколка, хоть и ябеда, и бежит жаловаться на меня по каждому пустяку. А мне - порка. И вечно исполосован зад. Я не раз слышала, как мама говорит подругам: 'Слава Богу, есть Мижану. Только от нее и радость. Брижитка - и злая, и некрасивая'.

А я смотрелась в зеркало и плакала.
И правда, некрасивая!
Своей внешности я стыдилась. Все отдала бы, чтобы стать, как Мижану, с рыжими, до пояса, волосами и фиалковыми глазами, и быть любимицей папы и мамы. Господи, ну почему у меня волосы тусклые и как палки, и косоглазие, и очки, и зубы выпирают (в детстве сосала палец), и приходится носить проволочку! Проволочка, к счастью, ничего не дала! Зубы у меня так и выпирали, и казалось, что я надула губы - моя знаменитая на весь мир гримаска!
Беспокойство поселилось во мне и постоянно меня точило.
Может, я им неродной ребенок?
Ни на кого не похожа, урод, а в семье все красивые.
Я стала сторониться Мижану, как чумы, совсем замкнулась в себе. Забыться могла только на уроках танцев. Особенно я любила упражненья у станка, всегда одни и те же - прекрасный разогрев и подготовка к работе 'на середине'. Прощайте, очки, комплексы, уныние! На скачущие аккорды пианистки я распахивалась, как сезам. Танец делал красивыми и душу, и тело. Мышцы растягивались и расковывались, я становилась гибкой, и стройной, и пластичной, чувствовала ритм и такт и слушалась музыки. От танцев у меня и эта посадка головы, и походка, которые называют 'типично моими'. Танец же научил меня дисциплине и придал выносливости. Уж их-то, по крайней мере, сестрице моей было у меня не отнять!

В нашем доме на рю де ла Помп был гидравлический лифт. Чисто портшез без верха. Ехать на нем с первого на шестой было долго, но порой мне хотелось, чтобы стало еще дольше, так я боялась возвращаться домой. И часто спрашивала себя, зачем вообще родилась... Зачем живу? Вопрос без ответа, а задавала я себе его постоянно.
Однажды я раскрыла душу Буму. В самый разгар его работы - правки какой-то книги - спросила: 'Скажи, Бум, дорогой, зачем я родилась?
- Чтобы радовать нас с Бабулей.
- Нет, а правда?
- Но это правда, малыш.
- Нет, Бум, скажи, зачем - вообще?'
В моем голосе была непреклонность, но и тревога. У деда, видимо, сжалось сердце, и он со смешком, как всегда, когда хотел уклониться от серьезного разговора, сказал:
- Зачем-зачем, затем, что я в брюках!
Сраженная столь философическим ответом, я тоже засмеялась: нет, с Бумом говорить бесполезно.

Бум был человеком из ряда вон.
Широко образованный, он читал на латыни, увлекался историей и углублял свои географические познания, то есть по выходным путешествовал где-нибудь, не выходя из собственной комнаты. Так, листая атласы, путеводители и энциклопедии, он изучил Мексику, древние цивилизации, пирамиды инков, индейские наречия, мексиканскую кухню, экономику, политику, культуру, сельское хозяйство и т. д. Потом - Японию, Африку, США, другие страны. Объездил весь мир, сидя за столом, потому что реально путешествовать было безумно дорого, а главное, из-за войны - невозможно.

Занятия с Бумом и уроки в школе Атмер не давали мне того образования, которого хотели мои родители. Меня перевели в школу де Ла Тур - там училась и, судя по всему, получала прекрасные знания Шанталь. Итак, конец танцам! Теперь мой досуг - молитвы и молитвы.
Вот это не повезло!
Сплошные монашки! Да, сестрица, нет, сестрица... Не по мне все это. А потом я была новенькой. За моей спиной перешептывались - хуже этого в монастырской школе нет. Я сидела в Ля Тур на задней парте и получала колы, зато научилась врать и притворяться. Полагалось ходить с опущенными глазами, то и дело преклонять колени, носить в кармане четки, исповедоваться по утрам, ябедничать на подруг, доносить про все, что видишь и знаешь.
Словом, ужас.
Хорошим тоном считалось ходить в башмаках на деревянной подошве. А у меня туфли были все еще на коже, и мне объявили бойкот. Напрасно я ходила, топая изо всех сил. Звали меня 'барышней на коже'. Стыд и срам. Вдобавок, мою Шанталь сестрицы любили, и она отреклась от меня, чтобы в любимицах остаться.
А мне-то, чьей любимицей быть мне?
К счастью, я свалилась с воспалением легких и тем сократила себе учебно-монастырский курс. Правда, пришлось остаться на второй год в 7-м классе, зато я вернулась в родную школу Атмер и в любимый танцкласс.

После воспаления легких я очень ослабела, к тому же и настоящих каникул у меня не было давным-давно. Родители решили отправить меня к Шанталь. У ее матери была крошечная ферма в окружении яблонь в Нормандии, в Мениль-Жильбер, близ Безю-Сент-Элуа. На тот момент дела в стране обстояли так, что отдыхать приходилось в самых невероятных местах. Мать у Шанталь была женщиной суровой и злой. Вечно в трауре, помешана на принципах, редко улыбается и без конца молится. Она обожала свою дочь, всех остальных детей считая выродками. В то время, как, в общем, и теперь, я безумно нуждалась в ласке. От костлявого лица Сюзанны меня слегка воротило. Вся Сюзаннина нежность доставалась дочери, а я, как сейчас помню, часто засыпала, плача под одеялом и мечтая о материнском поцелуе. Однако в свободное от слез время я веселилась!
При помощи бутылочных пробок и проволоки мы с Шанталь изготовляли дамские туфли, по тогдашней моде - на сплошной подошве. Сделаем - и взгромоздимся на пробочные платформы, и прохаживаемся горделиво, как индюки. Наконец Шанталь - этого следовало ожидать - вывихнула ногу.
Пробки отправились в шкаф, Шанталь - в постель!
Когда она выздоровела, появился велосипед и прогулки на ко┐лесах по деревенскому простору, который я открыла с восхищением. Еще у нас имелись качели, вещь редкая, в Лувесьенне их не было. Качели да еще бассейн - вот, казалось тогда, верх счастья, несбыточная мечта! Но большую часть времени отнимали у нас домашние задания на лето. Хуже того, ежедневно добрую четверть часа нам втирали 'Мари-Роз', ароматизированное средство от вшей. Как у всех школьников, вши у нас водились, и Сюзанна упорно на них охотилась.
С тех пор я против любой охоты!
Вскоре я стала так скучать по родителям, что потеряла аппетит. Видя это, Сюзанна позвонила папе, чтобы он приехал и забрал меня. Приедет - 6 июня! Осталось потерпеть всего-то три дня!.. Минуты шли, аппетит возвращался.
Папа должен был прибыть на вокзал в Этрепаньи, откуда пригородным автобусом добраться за город до местной дороги. Я, сгорая от нетерпения, умолила Сюзанну выйти пораньше. И вот мы втроем сидим, жаримся на солнце у обочины, на откосе... Время автобуса прошло, мы ждем и ждем... Час, другой... Нет автобуса. Я реву, Сюзанна удивляется. Автобус ходит без опозданий, а тут три часа его нет...
Убитые неудачей и жарой, мы все еще ждем, и вдруг... черная точка в конце дороги. Что-то движется к нам, пешком... В жарынь такую, что плавится асфальт, по самому солнцепеку мог идти только папа! Я со всех ног кинулась навстречу!
Он был совсем без сил, пройдя 20 км пешком, потому что не оказалось ни автобуса, ни машин, ни даже телефона! Не оказалось ничего!.. Только что высадились Союзники! Папа, капитан 155-го артполка, вспомнил привычку подолгу шагать с рюкзаком... Он уселся рядом и рассказал нам о высадке, то есть о том, что успел узнать в Париже.
Мы смотрели на него во все глаза.
Мы-то знать ни о чем не знали и весь день с утра только и слышали, что пенье птиц да шорох листьев. А в это время где-то рядом происходили такие события! У Сюзанны папа помылся, поел наскоро и тут же собрался со мной обратно. Безумие, конечно, но он обещал маме вернуться в тот же вечер и не хотел, чтобы она беспокоилась. Телефонная связь была прервана, предупредить ее он не мог. Оставалось пройти в обратном направлении 20 км, днем уже пройденные папой. Вечером из Этрепаньи отходил поезд, на него следовало успеть! Лет мне было 9 с половиной, и так долго топать пешком я бы не отважилась. Папа посадил меня к себе на спину. Оттуда я любовалась пейзажем. Папа шагал быстро и ровно. Покачивание убаюкивало. Я заснула, положив голову папе на макушку и обвив его шею обеими руками.
Как волнующе воспоминание об этом путешествии на спине у папы!
Когда отец состарился, ослаб, утратил твердость походки, я снова и снова с волнением думала, что этот человек пронес меня, уже вполне большую, на спине 20 километров по жаре! Будь ты проклята, старость, если отнимаешь столько силы и крепости! Прибыли мы в тот день, верней, в ту ночь, в Париж, если не ошибаюсь, за полночь, около двух. И опять я проехала у папы на спине остаток пути от вокзала Сен-Лазар до дома по тихому, пустому Парижу, и папины шаги гулко звучали по мостовой.
Самый длинный день связан у меня именно с ходьбой обессиленного, измученного человека, который несет домой свое дитя, а поблизости решается судьба Франции, гремят снаряды, умирают люди, горит земля. И у меня одна любовь на свете - к тому, кто наперекор стихиям уносит меня к теплу домашнего очага.
Шли последние бои. Война кончалась.
Агония была ужасной.
Мы на время укрылись у Бума с Бабулей. Сюзанна с Шанталь удалось добраться до нас. Квартира на улице Ренуар, прежде изящная, шикарная, превратилась в большую ночлежку. Все у всех стало общим. Ни света, ни газа. Случалось, отключали воду. Но мама чувствовала себя в безопасности в таком солидном каменном доме. Особенно на первом этаже - никакого риска. Не то что современные башни из трухи!
Но прожили мы там дни не из легких. Бомбили нас без передышки, и в подвал ходить не имело смысла: все равно не успели бы добежать. Родители повесили матрацы на окна от осколков и случайных пуль. Папа принес с завода ацетиленовые лампы. Они светили мертвенно-бледно, источая едкий неприятный запах. В шкафу были остатки неразбавленного спирта. Он шел на разогрев воды - основы нашего питания. На воде варилась крупа или чечевица с жучками.
От продуктовых карточек толку уже не было. Выходить стало опасно, да и потом в магазинах шаром покати, к тому ж закрыты.
Единственным нашим с Шанталь и Мижану развлечением было смотреть в окно в минуты затишья. На улице светило солнце и бежали редкие прохожие, спеша, наверно, домой, в укрытие. В комнатах у нас было мрачно, на окнах висели толстые шторы, свет почти не проникал. А дом напротив стоял прекрасный, высокий, современный, сияющий, с пустым бассейном во дворе. Дом завораживал меня. Бабуля тоже была любопытна и приметила одного жирного типа - он подъезжал к дому на роскошной машине. Мы прозвали его 'свинопродавцем', решив, что разжирел он на спекуляциях. Так оно и было, скорее всего. Мы стерегли его, прижавшись носом к стеклу.
Потом пошла пальба по крышам Парижа, наша артиллерия смело и решительно гнала немца. Тапомпон и Жан, кстати, одни из первых вошли в город с дивизионом Леклера. Но Булонь-сюр-Сен - сплошь руины, заводы Ситроен и Рено под огнем и немцев, и союзников.
Обессиленные, но упорные, люди ценой жизни еще боролись за родину, столицу, свободу. У нас дома шальная пуля разбила хрустальную подвеску на люстре в комнате, где мы пережидали стрельбу!.. Всюду - смерть... И мы в ее тисках. А в душе у нас искра надежды, безумной, страстной, вот-вот возгорится.

В августе 1944 года Париж был наконец освобожден! Флаги вынули из нафталина и вывесили на окнах. Мы разгуливали по улицам с бумажными трехцветными флажками, а американские солдаты дарили нам жвачку, шоколад, поцелуи. Жвачка шла на подметки куклам, шоколад мне самой, поцелуи - к черту.
Было время всеобщей эйфории.
Конец бомбардировкам и комендантскому часу, можно, наконец, пойти в Булонский лес, нагуливать красные щечки, как говаривала няня. Наконец я узнала, что такое белый хлеб, и молоко досыта, и сливки, и хорошее настроение у взрослых, и смех, и игры на воздухе.
1 октября с карманами, набитыми жевательной резинкой, я снова пошла в школу Атмер. Ненавидя и уроки, и жвачку, я заключила сделку с соседкой по парте: она переписывает мне задания в тетрадь за жвачку. Счастье длилось три дня! На четвертый учительница заметила, что у нас с соседкой в тетрадях один почерк, и устроила нагоняй.
И осталась я при жвачке и при позоре. И вернулась в 'двоечную троицу'.

***

Примерно в это время родители наняли гувернантку. Ей поручалось завершить наше образование. Я со страхом ждала появления сей дамы. Оккупантша какая-то. И слушайся ее, и пикнуть не смей. Не успели вздохнуть свободно, как теперь, в 10 лет, новая тюрьма!
И появилась мадам Легран, высокая, внушительная, во вдовьем трауре. Говорила она с нами на французском вперемежку с английским. Раньше она жила при виконтессе де Лестранж компаньонкой и с тех пор привыкла блюсти обычаи. Боялась я ее очень, но она оказалась так добра и благородна, что в конце концов меня приручила!
За высокий рост и английский язык я прозвала мадам Легран, с ее собственного разрешения, 'Биг'. Биг, которую со временем я переделала в Бигу, потом в Бигуди, была женщиной удивительной, уравновешенной и справедливой, она умела мирить детей с родителями, и самих родителей, и самих детей. Шли годы, а я все сильней к ней привязывалась. Меня она считала дочкой, называла 'своей душечкой'.
Я ее любила и не оставляла до самой смерти.


III
Наше жилье на улице де ла Помп не было мирным гнездышком. Огромная квартира с длинным коридором, коридор ведет в четыре больших комнаты, ванную, кухню, кладовку. Из прихожей вход в гостиные - большую и поменьше, в столовую и 'шляпную'.
Папа с мамой по натуре нервны, нетерпеливы, стремительны. Атмосфера в доме всегда наэлектризована. Мама злится на гувернантку, гувернантка на служанку, служанка на нас с Мижану, а мы с Мижану льем слезы. Родительские семейные ссоры приводили меня в детские годы в ужас. Ей-богу, лучше не ссориться на глазах у детей.
Папу с мамой нельзя назвать образцовой семейной парой. В их отношениях были привязанность, нежность, понимание, но судя по раздельным спальням, вряд ли - великая любовь!
Как часто мы бывали напуганы, глядя, как папа ходил со злым лицом и хлопал дверьми! И как часто держались за руки под столом, за обедом в полной тишине - лишь жеванье да стук вилок о тарелки.
Это было затишье перед бурей.
Папа опрокидывал стул и швырял на пол салфетку, мама всхлипывала над стаканом, оба вскакивали и, хлопнув дверью, запирались в папиной комнате. И вот оттуда, слышим, выкрики, вопли, рыданья, мольбы. Мы за столом, друг против друга. Мы оцепенели, мы перепуганы насмерть, как брошенные щенки, мы слушаем во все уши, что там, в соседней комнате.
Подобные сцены повторялись то и дело. Иногда среди ночи нас внезапно будили крики, топот и - опять хлопанье дверей.
Мижану так пугалась, что забиралась в мою постель, прижималась ко мне и просила поклясться, что, если папа с мамой нас бросят, я, ее сестра, останусь с ней навечно. Я клялась, и сестренка, успокоенная, засыпала у меня на плече, а я лежала с открытыми глазами, дрожа и прислушиваясь, перед тем, как заснуть.
Однажды ссора, по-видимому, была столь ужасной, что папа собрал чемодан, чтобы уйти от мамы 'навсегда'. Мама зарыдала, закричала, бросилась на колени перед Биг и перед нами. Мы стояли онемев. В конце драматического '3-го акта' папа выскочил на балкон, решив покончить с собой.
Жили мы на шестом этаже. До сих пор вижу, как папа завис над решеткой, лишь одной ногой стоя на твердом, и мама с перекошенным лицом вцепилась в эту ногу, силясь перетянуть к себе папино туловище, чтобы удержать его. Вопли родителей, плач наш с Мижану, причитания Биг - все как в мелодраме, постороннему на смех. Папа, слава Богу, снова обрел разум и равновесие. Мама упала в долгий обморок, да и мы были к тому близки. Рана у меня в сердце не зажила до сих пор. Я не выношу ни криков, ни ссор, ни семейных сцен. И если, случается, окажусь в подобной ситуации - поворачиваюсь и ухожу.
К счастью, Биг была рядом, склеивая разбитые сердца, миря, утешая, успокаивая.
В антрактах между сценами родители относились друг к другу бесконечно нежно. Они были, когда не ссорились, прекрасной парой. Любили веселье, серьезные разговоры, игры, друзей. Долгие годы не имея возможности приглашать к себе в гости, теперь они стали наверстывать упущенное. Обожали устраивать званый ужин на отдельных столиках. На этот день была задействована вся семейная прислуга. Дада, двое наших слуг - муж с женой, повар, нанятый на вечер, иногда кухарка родителевых друзей - все в деле. Консьержка на входе как гардеробщица. Я обожала приготовительную часть. Вынимали столовое серебро и парадный сервиз,
Нам с Мижану поручалось перетереть посуду, вытереть пыль, освободить место от лишних вещей и достать из бельевого шкафа салфетки. Приятная суматоха, как за кулисами. Обыкновенно мама накроет десяток карточных столиков, по четыре прибора на столик. Загадки-шарады указывают, кому куда сесть. Мужья с женами оказывались порознь, и родители мои, я слышала, смеялись, усадив рядом - несочетаемых месье N и мадам NN.
В эти дни нас с Мижану укладывали спать рано, едва мы вылижем кастрюли из-под шоколада и выслушаем пожелания не путаться под ногами и не торчать на кухне. И я тосковала, чувствуя себя обманутой! Ведь старалась, помогала! Хоть одним глазком взглянуть, как красивые тети и дяди пробуют то, что так старательно и долго готовилось, как смакуют пирог. Мама обещала: если что останется, назавтра съедим мы. Но после гостей и прислуги не оставалось ни крошки.
А мама в эти дни была так занята, что забывала зайти поцеловать нас на ночь. Помню - смех, звон бокалов, шаги, и я не сплю, а пытаюсь по этим звукам представить, что сейчас происходит в гостиной. Порой расхрабрюсь и высуну нос в приоткрытую дверь. Вижу: ярко освещенный коридор, и только. Тогда я на цыпочках в прихожую: шубы, шали, норковые пелерины! Зароюсь во все это мягкое, благоуханное и мечтаю, что я тоже взрослая и ужинаю вместе со всеми!
Если гостей не было и сами родители никуда не шли, мы все вместе молились. Молитва - это свято! Да и Биг, чей единственный сын Ги учился в духовной семинарии, поддерживала в нас религиозное рвение.
И вот мы у наших кроваток вчетвером на коленях, устремив глаза на Распятие, просим Господа простить 'согрешения наши'. Папа серьезен, мама сосредоточена, мы с Мижану бдительны, дабы не запнуться в 'Отче Наш' и 'Богородице Дево'. Затем по два крепких поцелуя нам в щеку, свет погашен, жизнь переходит в соседние комнаты. А мы с Мижану - шептаться, пока она не заснет. А заснет - шепчу одна, потому что не умею засыпать быстро.

Не помню, чтобы мама готовила, делала мне котлетки или пирожки! Мама на дух не выносила 'стряпни'. Всякая там жарка-парка, говорила она, - занятье для 'женушек'.
Мама была очень красива. Прекрасные руки, маникюр. Любила все, что могло подчеркнуть красоту. Правда, изредка, когда Биг была выходной, мы все-таки получали по куску ветчины или холодное жаркое с салатом. Плакать я не плакала, но хотелось и мне, как всем детям, съесть что-нибудь вкусненькое, мамочкино! И я, чтоб утешиться, стала готовить сама! Теперь, могу похвастаться, я неплохая стряпуха и очень люблю помучиться ради тех, кого кормлю. При этом я тоже слежу за собой и делаю маникюр, зато могу обойтись без помощников. Я и вообще всегда старалась научиться как можно большему, чтобы меньше зависеть от дру┐гих.
Не забуду, как Жорж Бом сказал, когда я только еще училась стряпать: 'Подгорелое блюдо любящей хозяйки лучше, чем ресторанный деликатес'.

***
Бабуся Бардо покинула наконец свой дом под Каннами, в котором пересидела почти всю войну, и приехала с Полин, своей усатой кухаркой, в Париж. Поселилась она на рю де ла Помп, в доме ? 1 на 5-м этаже, то есть прямо под нами: папа случайно обнаружил, что нижняя квартира сдается. Дедушка Бардо умер от старости несколько лет назад. Бабушка была уже давно парализована, переезжать ей было сложно. Вдобавок, она не желала расставаться с вещами - мебелью, безделушками, буфетами, обеденным, огромным, как бильярдный, столом, собственной кроватью - махиной из темного дерева, книгами, часами, коробочками и т. д. и т. п.
Квартира была большой, и бабушка предложила дяде Рене, младшему папиному брату, жить у нее, когда он с дочерьми, моими двоюродными сестрами, приедет в Париж.
И получила я почти одновременно и ласку бабушки, которой почти не знала, и дружбу кузин, которых не знала вообще. Мадлен, Мартин, Франс и Даниэль скоро стали необходимыми участницами наших с Мижану игр. Было очень удобно: все в одном доме! Как только сможем - за дверь и к ним, играть до потери сознанья в прятки при бабушке, снисходительной и занятой пасьянсом.
'Нижние девочки' были нашим светом в окошке все время, пока жили в Париже. То подшутим над бабушкой, то нагрянем в кухню за Полининым пирогом, то ищем хитрую Сью в креслах под чехлами. Шкаф - укрытие, штора - ширма, скатанный ковер - туннель, прячься на здоровье. Мамы у 'нижних девочек' не было. Жена дяди Рене умерла от туберкулеза. Мы с Мижану жалели их, не представляя, как можно жить без мамы.

В тот год Жан Маршаль женился. Тапомпон была очень горда: женой его стала необыкновенная черноволосая красавица Жанна Трио, по прозванию Тату, большая кокетка, не принесшая, увы, Жану счастья.
Поженились они в Ла Рошели.
Их свадьба - прекраснейшее воспоминание. Мы с Мижану - подружки невесты. Новобрачные хороши, и Ла Рошель тоже, и день, и... Бернар. Ах, Бернар... брат невесты! 17-летний атлет, блондин, французский скаут, в которого я влюбилась!
Впервые в жизни у меня забилось сердце. Пылают щеки, и в душе смущенье, смятенье, не знаю, что. Я уже не носила ни очков, ни зубной проволочки. Слегка завитая и, ей-ей, почти хорошенькая... Вдобавок, уже обозначилась грудь, чем я очень гордилась.
Всю ночь, Бернар, видела тебя во сне. Весь день - наяву... Ничего больше не слышала... Думала только о тебе. Курам на смех. А ты не заметил, ты был так мил, только жаль, не поцеловал меня! Но взял меня за руку, и я чуть не хлопнулась в обморок от счастья! Ты был моей первой любовью в год моего первого причастия. И любовь эта длилась долго-долго после того, как я вернулась в Париж, черт возьми!
В последующие недели я находилась неотлучно при молодоженах. Тату мне напоминала своего брата - тебя, Бернар! Когда я говорила ей, что хочу выйти за тебя замуж, она только улыбалась.

До замужества, однако, меня ожидала другая церемония - причастие. Каждому овощу свое время! Мама отправила меня на выучку к Сестрам Провидения на рю де ла Помп. Я уходила из дома ни свет ни заря, проводила у них день и возвращалась вечером, пропитанная ладаном и елеем!
У Сестер нам вменялось молиться с 8 утра до 6 вечера. Святое причастие мы должны принять чистыми. Одно, личное, я уже приняла, когда мне было 8 лет. И теперь не понимала, что во мне появилось такого нечистого, кроме любви к Бернару, однако эту повинность Христу несла.
В торжественном причащении нравился мне не сам обряд, а наряд, и еще подарки. Я жаждала надеть восхитительное белое тюлевое платье, в котором причащались и мама, и Бабуля, и Тапомпон. Ему было уже лет сто. Мама вынула его из коробки, где пролежало оно 22 года. Кружева, слегка пожелтевшие, сборочки, как у монахини (специальный фасон!), а еще чудный круглый кошелечек для милостыни, а еще чепчик в кружевных гофрированных оборках и прошивках, а еще вуаль, примятая, но прекрасная!
Как я жалела, что нельзя поймать разом двух зайцев - принять причастие и обвенчаться с Бернаром! Ладно, делать нечего.
Я шла, опустив глаза на молитвенник в костяной обложке. Рядом Биг и родители. Мижану чуть сзади. И я чувствовала свое превосходство, хоть раз в жизни, причем превосходство значительное! Только напрасно. Сестренка считала, что платье у меня немодное, что я в нем как ряженая на карнавале. Поняла я это позже, когда она отказалась от нашего фамильного платья и надела стихарь - белую суконную робу - и вуаль, как у нянечки: наряд в современном вкусе!.. На службе мне было не по себе. Нервы напряжены, в животе пусто, волненье, запах ладана. Наконец, все позади, и дома меня ждет роскошный завтрак.
Остаток дня - сплошной праздник.
Официанты с подносами сластей и шипучки сновали между гостей. На столике были разложены подарки с визитками щедрых дарителей. Подарили: дюжину четок всех цветов; шесть молитвенников в пышном переплете; одно 'Подражание Иисусу Христу'; три набора автоматических карандашей в красивых футлярах; одно распятие из слоновой кости и черного дерева; одну картинку с Распятием; две золотых медали с датой моего причастия на обратной стороне; одну фарфоровую кропильницу; один дорожный будильничек... и... 'трех енотов', как сказал бы Превер.
Когда гости разошлись, дом был похож на пейзаж после битвы. И я вдруг почувствовала одиночество, тоску и усталость в конце дня столь долгожданного!
Сейчас сниму дивное платье навеки!
Я заплакала... Мама встревожилась и велела мне ложиться спать. Я упросила ее позволить мне еще разок пройтись в платье по улице под руку с Дада. Мама улыбнулась и позволила. А на улице было еще тепло, солнечно! Я медленно шагала с Дада, желая во что бы то ни стало явить миру то, что вот-вот уйдет навсегда. Я была и гордой, и грустной. Дада думала, что у меня температура или болит живот. А я в свою очередь размышляла о том, как ненадежен и мимолетен блеск нарядов.

* * *
У меня, в общем, не было каникул нигде, кроме как в Лувесьенне. Красивое имение площадью с гектар, высокими, вековыми каштанами принадлежало наполовину бабушке, а наполовину тете Мими. На тетиной половине оказался дом и службы - конюшни, сараи, флигели, на бабушкиной - ничего. И бабушка выписала из Норвегии сборный домик, что по тем временам считалось причудой!
Домик, прелестный, целиком деревянный, в меру с завитушками и финтифлюшками, был всем хорош для моей матери. Только два минуса: отсутствие удобств и присутствие свекрови.
Бабушка, под конец жизни парализованная и глухая, как пень, помыкала всем и вся из своего кресла. Ничего не слышала, зато все видела. Пересчитывала полотенца, ложки-вилки, даже куски сахара в сахарнице. После обеда сама раздавала фрукты, начиная с тех, что 'с бочками'. Потому ели мы вечно гнилье и каждый - свою долю! Четвертушка абрикоса, персика, сливы и груши и составляли 'долю'. И никаких добавок! Раздаст - и до свиданья, в буфет остальное, а ключ в бездонный карман широкой юбки...
А мы так и едим гнилье до тошноты.
Хотя мама терпеть не могла Лувесьенн, все же, пока бабушка была жива, мы ездили туда довольно часто. Лучшие мои детские воспоминания - именно там. Семейная мебель, мрачная, пышная, но удобная, сад на старинный манер, с цветниками, бордюр┐чиками, дорожками, родником, где рос кресс-салат, низкие ветви дуплистых деревьев, соседство кузенов и кузин. Как я любила этот дом и как рада, что Мижану в нем живет до сих пор, хоть и продала она всю мебель, и выбросила с чердака всю памятную рухлядь, и дом теперь похож на финскую баню, а сад зарос сорняками.
Она на свой лад продолжает семейную традицию...
Именно в Лувесьенне, когда мне было 12 лет, у меня появился первый настоящий кавалер! Друзья родителей жили в одном с нами доме. У них был сын Ги, на три года старше меня. Ги с сестрой Дениз ненадолго приехали погостить к нам в Лувесьенн, пока их родители вместе с нашими куда-то укатили. Нас, весь наш выводок, поручили матери Шанталь.
Ги был некрасив - долговязый, худой, костлявый, чернявый, волосы ежиком, рот, как щель в копилке, в общем: уродина!
Но был он какой-никакой, а юноша, и это поднимало его в наших с Шанталь глазах, ведь, принадлежа к противоположному полу, он мог на сей счет просветить нас... Сюзанн не следила за нами так уж неотступно, и, играя в 'полицейского и вора', мы легко укрывались в саду за деревьями. Там-то я и наскочила на Ги и Шанталь. Они целовались в губы, и я впервые в жизни устроила сцену ревности. Они стояли красные от стыда, а я кричала, что все расскажу ее матери, если она не уступит мне место, чтобы я тоже попробовала.
Сказано - сделано. Умирая от страха, в ужасе оттого, что вот-вот случится, я крепко закрыла глаза и рот, и жду... Он поцеловал мои сжатые губы, и я загадала, как всегда, когда делала что-то впервые: чтобы однажды меня поцеловал не такой урод.
Остаток каникул мы с Шанталь по очереди целовались с нашим горе-Дон Жуаном, непременно зажмурив глаза и сжав губы.
А потом обе шли исповедаться и, прощенные, мечтали о новых поцелуях.

В том же году мне повезло: я прошла по конкурсу и поступила в балетную школу. Поступавших было 150 человек. Отобрали 10, меня в том числе.
Но нелегко мне в тот год пришлось!
Два часа танцев ежедневно плюс 4-й класс в школе Атмер. С мадемуазель Шварц, моим педагогом по танцу, были шутки плохи! Пропустив более двух раз занятия без справки от врача, ты - исключена!
Я не привыкла к такой дисциплине. Пришлось привыкать. Моя гувернантка Биг сидела на каждом уроке. Она вязала или дремала, пока я билась над антраша или стирала в кровь ноги, снова и снова повторяя что-то трудное. Когда мы уходили с занятий, она так проникалась моей усталостью, что шла со мной в первое же бистро и брала мне лимонад, заодно помогая и выпить его.
Биг ходила со мной и в школу Атмер, три раза в неделю, явить учителям мои успехи в домашних занятиях. Мадам Берже, учительница математики, нагоняла на меня страх. Считать я всегда могла только на пальцах. А пространственная геометрия и алгебра были для меня китайской грамотой. Когда я публично страдала у доски на смех всему классу, Биг тайком страдала за меня.
Мсье Кервель, учитель латыни, ставя мне пятерки за переводы, которые делал Бум, изумлялся моей немоте на уроках и считал, что я просто застенчива! И Биг смеялась, уткнувшись в вязанье, она-то знала, в чем дело... Никакого отдыха у меня не было. От станка к а+б в квадрате, от а + б в квадрате к 'партибус фактис сик локутус эст лео'. Вот, пожалуй, и все, что я помню после шести лет зубрежки латыни и алгебры.
Однажды Биг сказала маме, что сходит со мной погулять, потому что я плохо выгляжу, перезанималась и должна побыть на воздухе! А на самом деле - вот так сюрприз, спасибо, Биг, дорогая! - отправились мы в кино! Так один-единственный раз ходила я в кино, с ней, тайно, и этот поход не забуду никогда. Смотрели мы 'Фелиси Нантей' с Мишелин Пресль и Клодом Дофеном. Чудесный фильм, чудесный поход! История любви, видимо, ускорила мое кровообращенье, потому что, когда мы вернулись, мама сказала, что выгляжу я намного лучше!
Хорошо ли, плохо ли, танцуя и зубря, я дожила до июня и, значит, до экзаменов в балетной школе! Экзамены проходили на сцене Опера Комик, состав экзаменационной комиссии - впечатляющ! Председатель - Леандр Вайя, балетный критик. Я помирала со страху, но, благодаря усиленным упражнениям в течение всего года, ноги не дрожали. Надеялась я, что заслужила награды, пусть малой. Помню, танцевала на экзамене хорошо. Мама, сидевшая тут же и судившая строго, могла гордиться! Она - мой первый и самый строгий критик. И вот, в ожидании результатов, я, с ней рядом, сгораю от нетерпения.
Торжественно объявили вторые места - то, на что я надеялась... Моей фамилии нет. Я в отчаянии. Это несправедливо! И я зарыдала на плече у мамы, когда стали объявлять первые.
Боже, о чудо! Я слышу свою фамилию и прыгаю, прыгаю от радости, на сцене, как мячик, еще плача и уже смеясь и гордясь безумно! Вместе со мной 'первой' была Кристьян Минацоли, впоследствии знаменитая театральная актриса.
После столь успешного учебного года папа с мамой решили повезти нас на каникулы в Межев. С нами поехали и Шанталь, и Бум с Бабулей, и Дада. Сняли прекрасную квартиру с окнами на Монблан. Чтобы премировать меня, а заодно научить всех плавать, мама записала нас с Мижану и Шанталь в бассейн отеля Резиданс - самой шикарной межевской гостиницы! Знай наших.
Бассейн потрясающий! Учиться плавать страшновато, но тренер так хорош собой! Зовут Курт Вике, на вид - картинка! И тут же целая ватага парней и девчонок, красивых, как на подбор. Им от 16 до 20 лет. Смотрю на них во все глаза. У девочек бикини и длинные светлые волосы. И я слегка стыжусь своего шерстяного полосатого матросского купальника...
А вечером мы с Шанталь лежим на диванах в гостиной, отделенной от столовой тонкой занавеской. В столовой мама с Бабулей, вот их китайские тени. Шепотом обсуждаем наш первый чудный день. Тихонько смеемся по пустякам. Нам так хорошо!
Мама услыхала, рассердилась. Почему не спите, нечего разговаривать в постели. И потом, что за смех? Что смешного? Мы с Шанталь молчим. Мы и сами уже забыли, почему смеялись. Боимся ляпнуть что-нибудь. А мама недовольна. Решила, что смеемся над ней и что затеяла все - я. В наказание - рвет мой месячный абонемент в бассейн!.. Я рыдала всю ночь. До сих пор не пойму, что заставило ее так поступить со мной!
На другой день и потом, пока Шанталь и Мижану плавали в бассейне, я томилась одна на балконе, созерцая Монблан и проклиная взрослых.
Неделю спустя Мижану невольно избавила меня от наказания. Она заболела брюшным тифом. Состояние ее было тяжелым, и мама, боясь, что мы заразимся, отправила нас с Шанталь к знакомым, жившим в гостинице и проводившим целые дни в бассейне.
Мижану цеплялась за жизнь и с каждом днем теряла силы, а я цеплялась за бортик бассейна, учась плавать. К концу каникул Мижану выжила, хотя была крайне слаба, а мы с Шанталь выучились плавать брассом.

***
Бабуся умерла весной.
Полина сообщила нам, что с бабушкой очень плохо, и всей семьей поехали в местечко близ Канн департамента Альп-Маритим, где у бабушки был дом. Дом называли 'Вишенкой', так как окна и входная дверь были украшены керамическими вишнями, а в саду росли вишневые деревья.
Я расстроилась, потому что очень любила бабушку Бардо, научившую меня стольким вещам! Старушка, несмотря на свои 86 лет и паралич, еще могла перемещаться с помощью двух палок и кресла на колесах. Когда мы приехали, она лежала на своей большой дубовой кровати, утопая в подушках. Ее благородное лицо, прежде розовое, теперь стало мертвенно-белым.
Всю ночь была суматоха, я слышала: топот на лестнице, звяканье тазиков, бульканье выливаемой воды, беготня на кухню. Выйти я не решалась, потому что никто не звал. Но все равно не спала, смутно чувствуя, что происходит что-то непоправимое.
Назавтра в доме стало странно тихо. У папы было перекошено от горя лицо, у Полины с усов свисали слезы, мама казалась подавленной: бабушка умерла! Впервые я видела смерть. Меня ужаснула неподвижность того, что было бабушкой.
Вспомнила я, как шутили мы над ней, как воровали конфеты из ее бездонного кармана, как она с улыбкой грозила нам набалдашником палки. Не играть нам больше с ней в дурачка, не разгадывать головоломки и ей не жульничать из страха, что проиграет!
С бабушкой умерла частица меня самой. Я и теперь отказываюсь верить в смерть, не могу смириться с ней, непонятной и неизбежной. Она парализует меня, страшит беспредельно. Я всем сердцем люблю жизнь, а смерть не понимаю и не принимаю.
После бабушки я, к несчастью, потеряла еще многих дорогих мне людей. И всегда появлялись эти муки бессилия, вопрос без ответа и внезапное желание уверовать в тот свет, чтобы утешиться на этом, когда существо из плоти и крови превращается в неодушевленную вещь и уходит в небытие. Отсюда мое неприятие охоты, войны, бессмысленного убийства людей и животных; смертной казни, бойни, вивисекции и прочей бесчеловечности, продуманной человеком. Вот то, против чего протестую изо всех сил.

После бабушкиной смерти папа унаследовал дом в Лувесьенне, и мама решила обустроить его.
Семейные портреты были сосланы на чердак, мрачную мебель продали, ну а мраморные умывальные столики с расписными кувшинами и мисками пошли монахиням, потому что никто не захотел ни купить их, ни взять даром. Туда же отправились и лампы с шитым жемчугом абажуром, бронзовые статуэтки и прочие безделушки, которые сегодня стоят бешеные деньги. Повезло же святым сестрам, если, конечно, хватило у них ума сохранить их на чердаке... Все это заменили на раковины, души, светлую живопись на стенах, легкие кресла и мягкий штоф.
Стали устраивать выезды за город, и дом повеселел. На природу отправлялись каждые выходные. Набивались все - Бум, Бабу┐ля, Дала, папа, мама и мы с Мижану, - в старый 'ситроен'.
У всех на коленях корзины со снедью, приготовленной Дада. Целая экспедиция.
А приедем - пойдет потеха! Каждый делал, что хотел. Бум, патриарх, выносил свое плетеное кресло, усаживался поудобней на свежем воздухе, закуривал трубку и слушал птиц. Не успеет запеть - дед говорил мне, что за птица. В сумерках щелкали соловьи, а днем я узнала, как поют трясогузки, синицы, сороки-пересмешницы - и правда, смешно, - вороны, сойки, во┐робьи, снегири, скворцы, малиновки. Любить природу научил меня в Лувесьенне дед Бум. А за каждого убитого комара он выдавал нам два су: и средства от комаров не нужно, и мы при деле.
Бабуля раскладывала свои вещички! Она всегда опрятна и часами разбирает у себя в шкафах, благоухающих лавандой. Крикнет из окна раз-другой: 'Леон, домой! Сам простудишься и малышку простудишь!' - закроет ставни и оставит Бума предаваться грезам...
А Дада, моя дорогая, ненаглядная, ездила с кухни на кухню. Она одна хозяйничала, жарила-парила, подавала, мыла посуду, получала нагоняй, чистила, убирала, стирала и почти не спала!
Именно она поселилась в моем детском сердце, и, может быть, ее-то я больше всего и любила. Красоточку, итальяночку, изящную, как фарфоровая статуэтка. Дада оставалась при бабушке почти всю свою жизнь. И только когда она совсем состарилась, я взяла ее к себе, чтобы она могла провести остаток дней на покое.

А папа отправлялся прямиком в Бомберж, наш фруктовый сад.
500 метров пешком - и мы в раю! Много ли было в Бомберже яблонь, вишен, груш, слив, абрикосов, смородинных кустов, малины, мирабели?
Знаю только, что мы объедались теплыми фруктами, штабелями складывали в погребе ящики слив и что никогда потом у ренклода не было такого жарко-солнечного вкуса! Кроме плодовых деревьев в саду имелась дощатая щелястая сторожка - домик садовника. Домик моей мечты! Лежал там всякий садовый инвентарь, тачки, старые сапоги, ношеная вельветовая куртка, трубка и пакет табаку. Садовника звали мсье Кирие. Это служило поводом дедовской шутке: Бум, вечный шутник, говорил, что у садовника компаньон по фамилии Лейсон. И со смехом разъяснял: 'Кирие и Лейсон'! (Слова 'кирие элейсон' я все время слышала на мессах.)
Что касается мамы, она страстно наводила порядок, двигала мебель, собирала, напевая, цветы, красиво расставляла и зажигала лампы, накрывала на стол и уходила к себе в комнату навести марафет. Мижану болталась там и сям, то с одним, то с другим, в ожидании ужина копалась в своем 'садике', где якобы выращи┐вала экзотические растения. Ну, а я - я была так счастлива за городом, что хотела сразу все.
Выходные кончались, по моему мненью, слишком быстро.
Я и теперь того же мнения!

Однажды в Лувесьенне, вооружась метлой, папа гонял в погребе несчастную мышку. Я видела, как беспомощно мечется крохотное животное, а папина метла нещадно молотит по жалкому тельцу, обессиленному, но все еще живому. От подобной жестокости я пришла в ужас. Я рыдала, я умоляла папу остановиться! Решив, что мышь сдохла, папа пошел убрать метлу, а я взяла в руки дрожавший комок. Мышка была живехонька, но оцепенела от потрясения. Я спрятала ее в рукав свитера и побежала ужинать.
Никогда не забуду тепло мышиной шкурки на коже. Мышка ползала вверх-вниз по моей руке, пока я сидела за столом с папой, мамой, Бумом, Бабулей и Мижану. Мышка щекотала меня, взбираясь к воротнику, и я легонько подергивала плечом и сбрасывала ее в рукав. Никто ничего об этом так и не узнал. Это наша с ней тайна. После ужина я вышла в сад и выпустила ее с просьбой не попадаться папе. Она как будто пришла в себя. Никогда ее не забуду.
 
счетчик посещений Besucherza sex search
www myspace com counter gratis счетчик сайта
Форум о туризме и активном отдыхе. Общение об активных видах туризма: водный, горный, спелеотуризм, велотуризм. Обсуждение палаток, спальников, рюкзаков, велосипедов Каталог ссылок pma87.com - У нас уже все найдено! Портал HotINDEX: знакомства, товары, хостинг, создание сайта, Интернет-магазин, развлечения, анекдоты, юмор, эротика, погода, курсы валют и многое другое! Каталог сайтов Всего.RUБелый каталог рунета