Предыдущая   На главную   Содержание   Следующая
 
Брижит Бардо. "Инициалы Б.Б." издательство Вагриус, серия "Мой 20 век",1997
Глава XVI
 
XVI

Мой час 'Истины' близился.
Я сделала пробы с несколькими молодыми актерами. Я заново осваивалась в студии, училась играть и каждому из оцепеневших от испуга юношей давала шанс. Клузо заставил меня целый день повторять одну и ту же сцену - с Жан-Полем Бельмондо, Югом Офрэ, Жераром Бленом, Марком Мишелем, Жан-Пьером Касселем и Сэми Фрейем.
Это была любовная сцена!
Я сжимала их в объятиях и чувствовала их дрожь, их пот, их страх. Я говорила им всем одни и те же слова с одинаковым пылом, а они отвечали мне каждый по-своему.
Жан-Поль Бельмондо был слишком самоуверен, хоть его сердце и билось очень сильно у моей груди. Жан-Пьер Кассель не подходил по внешности! Жерар Блен оказался ниже меня ростом! Юг Офрэ чересчур нервничал, я даже испугалась, что он потеряет сознание в моих объятиях. Марк Мишель не обладал достаточной индивидуальностью, был слишком 'как все', да еще страх мешал ему быть самим собой! А Сэми Фрей был именно таким, как надо - отчужденным и родным, суровым и нежным, влюбленным и проникновенным. Он и был приглашен на 'Истину' вместе с Шарлем Ванелем, Полем Мёриссом, Луи Сенье, Мари-Жозе Нат и Жаклин Порель.

Вернувшись домой, я узнала от доктора Д., что Жак находится в частной клинике где-то за городом: его окончательно признали негодным к воинской службе. Это было победой и поражением одновременно. Ален, совсем потерявший голову от любви, давно не появлялся. Почты накопилась гора, горничная ничего не делала. Только верная Муся оставалась на своем посту, надзирая за Николя.
Я устала, страшно устала. Мне хотелось другой жизни, с надежным человеком, который был бы всегда со мной, взял бы мою ношу на себя, я больше не могла! Я примеряла костюмы с Таниной Отре, делала фотопробы с Арманом Тираром. 2 мая 1960 года я снималась в первой сцене у Клузо, на студии в Жуанвиле.
По вечерам я навещала Жака в клинике. Он был совершенно не в себе. Я плакала о нем, о себе, о нас!
Когда я возвращалась домой, на меня наваливались проблемы: кефир для Николя, Ален со своей любовью, хозяйственные вопросы. Сколько надо было иметь энергии, чтобы все это вынести. Каждое утро я уезжала, меня ждал утомительный день, и я не знала, что еще будет уготовано мне вечером. Жак вернулся домой, но ему пришлось еще много дней лежать в постели.
Актриса днем, сиделка ночью - вот какая была у меня программа.

Однажды вечером мне позвонил Лазарефф:
- Брижит, детка, Вы даете согласие на откровения вашего секретаря?
- ???
- Полноте, Брижит, не будьте ребенком! Вы согласны на публикацию 'Записок' вашего секретаря?
- Пьер, уверяю Вас, я не в курсе! Я ничего не понимаю!
- Брижит, он продал свои 'Записки' за 50 миллионов старых франков 'Франс-Диманш', где я главный редактор, так что, поскольку мы с вами друзья, я решил узнать, что вы об этом думаете!
Земля ушла у меня из-под ног.
Как? Ален, мое доверенное лицо, единственный, на кого я полагалась, продал 'Франс-Диманш' за 50 миллионов старых франков мои переживания, мои тайны, мою такую бурную жизнь? Этого не может быть!
- Спасибо, Пьер, я правда была не в курсе, это, наверно, какое-то недоразумение, я все выясню и перезвоню вам завтра.
Час был поздний. Я сразу же позвонила моему адвокату, мэтру Жан-Пьеру Ле Ме:
- Жан-Пьер, я только что узнала от Лазареффа, что Ален продал 'Франс-Диманш' свои 'Записки', такое возможно?
- Да, Брижит, секретари не обязаны хранить профессиональную тайну!
- Поверить не могу, этого просто не может быть. Что мы можем предпринять?
- Ничего, дорогая Брижит, разве что попытаться достигнуть договоренности по каждой строчке этих так называемых 'Записок'.
Я была потрясена, убита!
Как мог Ален сделать такое? Нет, не может быть, это сон! Однако после встречи с этим идиотом-певцом Ален очень переменился. Он не оставил мне телефона, и связаться с ним я не могла. Я не сомкнула глаз до утра - ждала его. В эту бессонную ночь мне не хватало Жака, хотелось поговорить с ним о случившемся, но он спал, одурманенный успокоительными уколами доктора Д. Опять я была одна, но только теперь на мои плечи лег груз непростительного предательства.

В 9 часов, стоя в прихожей, я услышала лифт, потом скрежет ключа в замке. Ален вошел - в самом радужном настроении, улыбаясь во весь рот! При виде моего грозного лица он застыл как вкопанный!
- Брижит, что случилось?
- Ален, Вы продали ваши записки 'Франс-Диманш'? Отвечайте честно: да или нет?
Ален помертвел. Я видела, что он не может солгать мне, но и признаться не в силах.
- Брижит, о чем Вы? Я не понимаю!
- Вы все прекрасно понимаете, Ален! Вы продали мою личную жизнь 'Франс-Диманш' за 50 миллионов франков? Да или нет?
- Но Брижит, я ничего не понимаю! Что это с Вами сегодня?
Он был бледен как полотно.
- Ален, Пьер Лазарефф, крестный Николя, мне все рассказал. Я хочу, чтобы Вы мне ответили: правда это или нет?
- О!.. Пьер Лазарефф Вам звонил?.. Но я имел дело с Максом Корром, и он обещал мне полную тайну!
- Значит, это правда?
- Да о чем Вы говорите? Я предложил 'Франс-Диманш' безобидную статейку, Макс Корр, редактор, купил ее у меня, вот и все.
- Ален, скажите мне правду: Вы продали 'Франс-Диманш' ваши 'Записки секретаря Б.Б.' за 50 миллионов франков?
- Да, Брижит, но я не виноват, это мой друг меня заставил, иначе он ушел бы от меня, я так люблю его, мне так плохо!
- Ален, отдайте ключ.
Он протянул мне ключ от квартиры.
Я выставила его на лестничную площадку и закрыла за ним дверь - навсегда!
Из-за моей жажды справедливости и безупречной честности я порой попадала в затруднительные положения, Я вычеркнула Алена из моей жизни за то, что он гнусно предал меня. И осталась одна с грудным ребенком, больным мужем, домом и хозяйством, без горничной и с ролью, которую ни за что нельзя было провалить! С такой ситуацией любому нелегко было бы справиться, а мне - так просто невозможно.

Я позвала на помощь маму.
Было достигнуто соглашение между объединением 'Франпар', куда входили такие издания, как 'ЕLLЕ', 'Франс-Суар', 'Франс-Диманш', 'Иси-Пари', которое возглавлял Лазарефф, и моим адвокатом мэтром Ле Ме. Лазарефф, Макс Корр - редактор 'Франс-Диманш', мой адвокат и я вместе прочтем рукопись Алена Каре. Любое не соответствующее действительности слово, фраза, ситуация будут непременно вычеркнуты. Но помешать им опубликовать эти записки, столь интересные для читателей и купленные за такую дорогую цену, было невозможно.
Я с отвращением думала, что этой гнусности обязана не только Алену Каре, но и Лазареффу, крестному моего сына.
Когда я вернулась домой вечером, после съемочного дня, вся компания была уже в сборе в гостиной на Поль-Думере. Читал Макс Корр, Я слышала чистую правду, до того безжалостную правду, что мне хотелось крикнуть: 'Протестую!' Я молчала, зная, что вычеркнута может быть только ложь. Но меня еще ожидало самое подлое вероломство - моя наспех нацарапанная записка, в которой я сообщала Алену, что поехала прогуляться к озеру в Булонский лес, что у меня скверно на душе и я не уверена, что в это самое озеро не брошусь! Клочок бумаги, исписанный моим почерком, был сфотографирован. Все пущено на продажу, все!
Я по натуре стыдлива.
Да, я показывала на экране мое обнаженное тело, но в моих фильмах это всегда что-то значило. Это никогда не делалось просто так. Я обнажала свое тело, красивую оболочку, почему бы нет?
Но я никогда не обнажала свою душу!
Я никого не допускала в глубины моего 'я'. Именно поэтому я вдвойне мучилась во время родов. Приоткрыть самое сокровенное - даже для такого естественного акта - казалось мне верхом бесстыдства. И вот я продана толпе, обнажены мои самые потаенные мысли, меня отдали на растерзание публике за звонкую монету - это было для меня худшей в мире несправедливостью, гнуснейшим предательством. Однако пришлось мне снести и это. Сенсационные материалы появлялись каждую неделю в течение нескольких месяцев. Публика с упоением читала о моих страхах, о наших ссорах, о моих родах и отказе от материнства, об уплаченной мною сумме налогов, обо всех моих терзаниях и о попытках самоубийства, которые до сих пор удавалось держать в тайне.

* * *
Все это время я, как стойкий солдатик, продолжала сниматься - под пересуды статистов, под смешки гримеров, водителей и костюмерш.
Однажды Жан-Клод Симон явился ко мне в уборную с тремя фотографиями. На них были запечатлены великолепная плакучая ива, прелестный домишко, маленький пруд. Эта дача в Базоше близ Монфор-л"Амори продавалась. В воскресенье я поехала с Жан-Клодом посмотреть ее. Это была моя мечта: крытая соломой старая овчарня, холмы, столетние деревья и водоем.
Я купила без промедления!
Я бы с удовольствием осталась в этом домике, но надо было сниматься. Я сказала ему 'до свидания', твердо решив укрываться здесь всякий раз, когда появится возможность.

Мои отношения с Жаком стали просто невыносимыми!
Он выздоравливал после болезни, уж не знаю, насколько мнимой, я же действовала, трудилась, боролась. Да еще и снималась! По утрам я приходила в студию подавленная, расстроенная, уставшая от унизительного существования, которое приходилось влачить дома. Мои девочки поднимали мне настроение. Клузо мне его портил, чтобы я не выбилась из тона.
Клузо был деспотом.
Он хотел, чтобы я принадлежала ему безраздельно, и чувствовал себя надо мной полным хозяином. Если он говорил мне 'плачь', я должна была плакать. Если приказывал хохотать, я должна была немедленно повиноваться. А ведь нет ничего тяжелее для актрисы, чем плакать или смеяться по команде.

Однажды мне надо было сыграть трагическую сцену. Клузо отвел меня в уголок и тихо говорил со мной о грустном, о страшном, стараясь вызвать во мне эмоции, которые заставили бы меня заплакать. Потом он оставил меня, чтобы я сосредоточилась. В съемочной площадке стояла гробовая тишина. Все ждали моих слез. Закрыв лицо руками, я думала о родителях, о том, какой трагедией была бы их смерть. Сквозь пальцы я видела, как рабочие сцены поглядывают на часы, слышала чей-то кашель. И вдруг я осознала, до чего все это смешно, залилась нервным смехом и никак не могла остановиться.
Съемочная группа так и ахнула.
Клузо подбежал и в ярости влепил мне пару звонких пощечин. Не раздумывая, я тотчас дала ему сдачи.
Он остолбенел! Никто никогда не позволял себе так с ним обращаться!
Вне себя - его смертельно оскорбили, унизили при свидетелях! - он со всей силы наступил мне на ноги своими каблуками. Я была босиком. Я взвыла и разрыдалась от боли. Он тут же скомандовал 'мотор!' - ему-то только моих слез и надо было, чтобы снять сцену. Но я, хоть и хромала на обе ноги, покинула площадку с видом оскорбленной королевы и, вернувшись в свою уборную, потребовала вызвать судебного исполнителя.
Когда тот официально засвидетельствовал, в какое плачевное состояние привел Клузо пальцы моих ног, я уехала домой, заявив, что не появлюсь в студии, пока ноги не заживут, а Клузо не извинится.

В другой раз снимали сцену самоубийства.
Я будто бы наглоталась барбитала и должна была лежать в бреду, хрипло дыша. Мне эти вещи были, увы, хорошо знакомы... Я думала, что выгляжу в полукоматозном состоянии естественней некуда, но Клузо не нравилось. День кончался, все с ног валились от усталости, на съемочной площадке было нестерпимо жарко. Клузо хотел, чтобы я обливалась потом, пускала слюни; гримеры наносили мне пену в уголки рта, глицериновую воду на лоб. У меня разболелась голова, не было больше сил без конца повторять эту тягостную сцену.
Я попросила принести мне стакан воды и две таблетки аспирина. Клузо сказал, что у него есть аспирин, и я проглотила две белые таблетки, которые он мне дал.
Я почувствовала себя странно: какое-то оцепенение сковало меня, глаза весили по тонне каждый, я слышала как сквозь вату... Двум рабочим пришлось нести меня домой на руках. Дедетта, перепугавшись, сообщила маме, что Клузо дал мне вместо аспирина две таблетки сильнейшего снотворного.
Я не могла проснуться 48 часов!
Зато сцена была снята с натуры и получилась более чем правдивой.
Папа, обезумев от ярости, явился к Клузо и грозил ему судебным преследованием. Раулю Леви пришлось вмешаться, и Клузо письменно обязался не повторять подобных злоупотреблений! Шум поднялся невероятный.
Таков был Клузо - он не отступал ни перед чем, если хотел добиться своего.

Перед Сэми Фрейем я ужасно робела.
Он был очень сдержан, даже замкнут, так сказать, соблюдал дистанцию и смотрел на все ироничным, слегка насмешливым взглядом. В перерывах между сценами он читал Брехта, разговаривал мало, не откровенничал. Это был актер в самом глубоком смысле слова.
Он обожал репетировать каждую сцену множество раз, пытаясь сыграть лучше. Полная противоположность мне! Репетиции наводили на меня тоску, я выдавала все, на что способна, только в момент съемки. К чему выкладываться, повторяя одно и то же, какой в этом смысл?
Сэми был вежлив, но не более; насколько я понимаю, он сторонился той экстравагантности, которую я олицетворяла. Я знала, что он живет с Паскаль Одре, - и только. Это был очень скрытный человек. Его равнодушие и некоторая отчужденность смущали меня. Раздражало то, что я не могу ближе сойтись с человеком, который будет любить меня безумной любовью, играть со мной сцены бесподобной страсти. Он, должно быть, считал меня ограниченной и пустоголовой, может, и некрасивой, может, я вообще была ему противна. Когда он обнимал меня, я чувствовала, что краснею до ушей. Его взгляд становился удивительно нежным в любовных сценах. То, что он говорил мне, звучало так естественно, что на меня порой накатывало безумное желание в это поверить. 'Снято!' Клузо падало как нож гильотины, безжалостно рассекая мир грез, в который я уносилась, а моя голова оставалась на плече Сэми чуть дольше, чем следовало бы после того, как сцена была закончена.
Я привязывалась к Сэми, а он ко мне - нет!

Однажды я пришла совершенно убитая.
Бурная ссора с Жаком доконала меня.
Мы с Сэми стояли за щитом и ждали, когда загорится сигнальная лампочка. Мы были одни, каждый в своих мыслях. Я силилась и не могла удержать подступавшие к глазам слезы. Сэми заметил это. Он не сказал ни слова, просто взял меня за руку, сжал крепко-крепко и не выпускал. Мне стало хорошо, я ощутила острое, как боль, счастье. С тех пор, стоило нам остаться вдвоем, Сэми брал мою руку или прижимал меня к своей груди, и его глаза говорили мне все, что невозможно было сказать иначе.
Как это прекрасно - влюбиться!
Как сразу переменилось все!
То, что происходило между мной и Сэми, озарило светом мое лицо и мою жизнь. Ради него я старалась раскрыть лучшее во мне, перестала отлынивать от репетиций, свой текст знала назубок, не капризничала и не заводилась понапрасну. Клузо не узнавал меня: я стала почти шелковой. Мои девочки что-то почуяли и тактично удалялись, когда подходил Сэми.
Мы хотели сохранить в тайне нашу новорожденную любовь из уважения к Паскаль и Жаку, а также чтобы избежать сплетен. Эти 'шу-шу-шу', которые опошляют все, неизбежно достигли бы ушей репортеров желтой прессы. Сэми потихоньку узнавал меня, совсем непохожую на ту, что он себе представлял. Мы оба робели, не давали воли своим чувствам, это не способствовало скорому развитию романа. Мы раскрывались друг другу застенчиво, целомудренно. У нас было время, и мы не торопили его - мы полюбили друг друга надолго.

* * *

Возвращаться на авеню Поль-Думер было тяжко.
Там меня ждали одни проблемы.
Мама отыскала мне секретаршу среди своих знакомых. Мадам Малавалон, в высшей степени 'комильфотная' дама, жена морского офицера в отставке, работала впервые в жизни.
И какая это была работа!
Разобрать почту, копившуюся два месяца, в которой письма попадались порнографические, а счета ужаснули бы самого министра финансов. Эта женщина неопределенного возраста, исключительного обаяния и такта, целыми днями краснела до корней волос и поведала мне, что за несколько месяцев своего секретарства узнала больше, чем за тридцать лет брака.

Вместе с мадам Малавалон я, содрогнувшись от истории Кэрила Чессмена, написала президенту Эйзенхауэру письмо с просьбой помиловать его.
Американец Кэрил Чессмен был без весомых доказательств обвинен в изнасиловании. Он находился в заключении с 1948 года; времени для пересмотра его дела было более чем достаточно. Он написал книгу, рассказав в ней о своих злоключениях; исполнение смертного приговора без конца откладывалось и в очередной раз было назначено на весну 1960 года.
Решительно, американцы вели себя по-скотски, проявляя бесчеловечность, недостойную народа, который претендует на роль мирового лидера и желает освободиться от замшелых традиций предков-европейцев.
Я получила ответ из Белого дома: мне советовали обратиться с просьбой о помиловании Чессмена к губернатору штата Вашингтон. Но отправить это новое письмо я не успела. Через несколько дней Кэрил Чессмен был казнен. Орудием казни был избран цианид газовой камеры.
Несколько лет спустя, вновь посмотрев замечательный фильм 'Я хочу жить', финал которого - газовая камера, я не могла не вспомнить о Кэриле Чессмене, которого убили через двенадцать лет после ареста, без подлинных доказательств его виновности.
Позор вам, люди, способные на такие ошибки, на такую жестокость, на такой неправедный суд.

***

Муся сообщала мне, как растет и умнеет Николя, но протестовала всякий раз, когда я хотела взять его на руки!
Микробы! Вирусы!
Весь этот бесконечно крошечный народец не дремал, готовый наброситься на бедного малыша, и меня не подпускали близко, размахивая грозным предостережением 'берегись инфекции!'. У меня и так не был особенно развит материнский инстинкт - этого хватило, чтобы я не рвалась к сыну.
Только моя Гуапа дарила мне всю нежность, всю теплоту, всю бесхитростную привязанность, которых я так ждала. Жак, видя, как я ласкаю собаку, отпускал неуместные намеки: эта любовь, по его мнению, должна была бы достаться ребенку. Но Гуапе-то было наплевать на микробы, вирусы, инфекцию, я могла вдоволь насладиться ее теплом, телом, глазами, и никто не протестовал.

Сэми снял однокомнатную квартирку возле парка Монсо.
Первый этаж, темный, унылый, грязный! Боже, какие мерзкие квартиры бывают в Париже! Но для нас это была единственная возможность спокойно побыть вдвоем, уйти ненадолго от всего света - а нам так этого хотелось. Мы слушали концерт для двух скрипок Баха, концерт для кларнета Моцарта, Дворжака. Музыка окружала нас, раздвигая унылые серые стены повседневности.
Сэми был редким человеком - какой-то вулкан нежности, бездна тепла и глубины. Он был и останется мужчиной моей жизни, которого я, увы, встретила слишком рано - на десять лет!
В августе Сэми уехал на несколько дней с Паскаль Одре. Мы начали снимать сцены суда, в которых он не участвовал, так как я его убила.
Эти сцены давались особенно трудно.
Клузо каждый день готовил меня к съемке, показывая мне жизнь с ее самой неприглядной, самой несправедливой, самой жестокой стороны. Я снималась без грима, с волосами, собранными в неопрятный пучок, в куцем черном костюмчике жалкого вида. Я была на скамье подсудимых, одна против всех, наталкиваясь на стену непонимания обывателей со спокойной совестью. Мои адвокаты - Шарль Ванель и Жаклин Порель - умно и немногословно старались спасти мне жизнь в битве с грозным соперником - адвокатом противной стороны, Полем Мёриссом.
Это были тягостные сцены.
За стенами павильона стояла прекрасная погода, август; хотелось каникул, простора, песка и солнца. А в 'зале суда' было душно, пахло потом, раскаленной резиной и табачным дымом. Я по-настоящему входила в роль. Мне уже казалось, что это суд надо мной. Речь шла о моей дурной репутации, о моем скандальном поведении, о моем непостоянстве и полном отсутствии нравственных устоев. Беспутная жизнь, сменяющие друг друга, как в калейдоскопе, любовники - все это было так же применимо к Брижит Бардо, как и к Доминике Марсо, героине фильма.
Это на меня показывали пальцами, меня обвиняли, моей крови жаждали!
Клузо каждый день подливал масла в огонь, проводя отчетливые параллели между моей жизнью и жизнью моей героини. Я ведь оставила мужа и ребенка, а мой любовник на данный момент оставил меня. Я - олицетворение разврата, я всеми презираема, я одна, одна, одна! Подавленная, целыми днями в слезах, я терпела пытку этой двусмысленной ситуации. Мне предстояло произнести длинный монолог, очень искренний и трогательный.
Это было мое последнее слово, последняя отчаянная попытка смягчить сердца присяжных.
Зал был битком набит статистами. Суд в полном составе, присяжные, адвокаты, полицейские, судебные исполнители.
Все ждали моего выхода!
Наверняка придется переснимать десять раз, думала я, я обязательно собьюсь, запутаюсь, забуду текст. Все титулованные актеры смотрели на меня с усмешечкой, как смотрят на укротителя, которого вот-вот сожрет лев.
Клузо подошел поговорить со мной.
Текст я знала назубок, но если вдруг что-то забуду, это неважно, надо продолжать, импровизировать, говорить своими словами, своим нутром. Он крепко сжал мои руки и сказал, что это будет лучшая сцена в фильме, что я должна им всем показать, на что способна, своей искренностью взять верх над их мастерством, и пусть утрутся все эти остолопы, что смотрят на меня.
Ванель обернулся ко мне перед самой командой 'мотор' и с нежностью шепнул 'ни пуха, ни пера'. Он очень любил меня. Наступила гробовая тишина.
'Мотор!' 'Съемка!' 'Пошла!'
Я помедлила секунду или две. Я смотрела на них, на всех этих людей, судивших меня за то, что я посмела жить!
Потом зазвучал мой голос. Надломленный, хриплый, сильный. Я им сказала, я им всем сказала все, что накипело на сердце. Моя сила поднималась откуда-то из нутра, я дрожала, как натянутая струна, на карту была поставлена моя голова, моя жизнь, моя свобода. Я плакала, слабела от слез, мой голос срывался, но я договорила до конца и рухнула без сил на скамью, уронив голову на руки, во власти самого настоящего безысходного горя.
На мгновение воцарилась тишина, потом Клузо крикнул: 'Снято!'
И тогда весь зал суда зааплодировал мне, судьи были взволнованы, присяжные потрясены. Это было одно из самых сильных переживаний в моей жизни. Я была опустошена, выложилась до донышка, но сцена получилась.
Я победила.
Разумеется, переснимать не стали.
Клузо был доволен, Ванель горд мной, Дедетта роняла слезы в пуховку. Рабочие говорили мне: 'Слушай, и впрямь пробрало, а мы уж всякого насмотрелись!' Я не могла спасти жизнь Доминики Марсо, зато спасла свою репутацию актрисы.
А между тем я никогда не была актрисой. Или мне было безразлично, и я отбарабанивала текст как есть, без всяких усилий, или я в полной мере переживала то, что играла, готова была даже убить себя, веря, что это 'по-настоящему'. Я никогда не влезала в шкуру моих героинь - я натягивала на героинь мою шкуру.
Существенная разница.

Потом снимали сцену самоубийства Доминики Марсо в камере женской тюрьмы 'Рокетт'.
Мое отчаяние достигло предела!
Клузо сознательно держал меня в состоянии глубокой депрессии. Жизнь лишена смысла, люди - чудовища, род человеческий - мразь, только смерть может дать долгожданный покой и отдохновение. Я разбивала зеркальце своей пудреницы и осколком вскрывала вены. Бледная, исхудавшая, полубезумная...я должна была изо всех сил надавить стеклом на левое запястье, одновременно сжав в руке резиновую грушу с гемоглобином Я почувствовала, как липкая теплая жидкость течет по руке. Было полное ощущение, что я и вправду покалечила себя, и слезы сами брызнули из моих глаз, которые постепенно закатывались, и в конце эпизода мое безжизненное тело оставалось неподвижно лежать на тюфяке.

Вот в таком состоянии со знаком минус я снова встретилась с Сэми.
Он порвал с Паскаль Одре. Их каникулы были сущим адом. Вернувшись, он нашел дома повестку и должен был в конце сентября отправиться в армию. Через год после Жака, день в день. Все правильно - он был на год младше!
Боже мой, ну почему эта проклятая воинская служба так неотступно преследовала меня? Да потому что я, сама того не ведая, всегда выбирала мужчин моложе себя!
Жак почти не жил дома, то уходил, то приходил без всяких объяснений. Я их, впрочем, и не требовала. Думаю, он тайком от меня выспрашивал, куда я хожу и что делаю, у Муси, мадам Малавалон и горничной.
Дани, моя дублерша в 'Истине', жила в прекрасной квартире на бульваре Сен-Жермен, прямо над кафе 'Рюмри'. Она сама любезно предложила мне приютить нас с Сэми, чтобы мы могли спокойно побыть вдвоем, не боясь, что заявится Жак.
Однажды вечером мы вышли из студии, собираясь ехать прямо к Дани, - и каково же было наше удивление, когда мы увидели Жака, поджидавшего нас у входа. Прямой удар в челюсть Сэми был его первым словом. Тут же как из-под земли появились репортеры, не меньше десятка, и защелкали фотоаппаратами! Жак схватил меня за руку выше локтя и не отпускал, а Сэми за другую руку тащил к машине. Двое мужчин разрывали меня на глазах у фотографов, которые уж отвели душу. Моя сумочка упала, Жак наклонился, чтобы поднять ее, а я, воспользовавшись этим, кинулась со всех ног к машине, оставив ему сумочку со всеми документами, с деньгами, с письмами Сэми. Жак бросился за нами, еще раз ударил Сэми через открытое окно машины... Мерцали вспышки, толпа загородила нам дорогу. У Сэми текла кровь, заливала глаз, надо было ехать очень осторожно, чтобы не задавить кого-нибудь из падких до скандала зевак, теснившихся вокруг машины. Мы поехали прямо, куда глаза глядят. Свежий ночной ветерок обдувал нас, стало полегче.
Мы ехали потрясенные, ошарашенные. Не обменялись ни словом.
Сколько отвратительных и более чем явственных картин теснилось у каждого в голове!
Поздней ночью мы без предупреждения ввалились к Даниэль Делорм и Иву Роберу. На мельнице, служившей им загородным домом, они приняли нас с распростертыми объятиями. Обласкали, накормили, приютили.

* * *

Мы с Сэми мечтали об одном - умереть!
Только смерть могла стать нашей избавительницей. Мы были сыты по горло обществом с его законами и запретами. Мы уносились вместе в райский мир грез, принимая всевозможные снотворные таблетки. Мы любили друг друга наперекор всему и не находили себе места в этом обществе, которое отвергало нас.
Сэми пора было уезжать в армию!
Он поклялся мне, что покончит с собой, если ему не удастся добиться освобождения.
Я поклялась ему, что тоже умру, чтобы соединиться с ним.

Оставшись одна на Поль-Думере, я по-прежнему целыми днями спала, укрываясь от действительности. Мама, встревоженная моим подавленным состоянием, сказала, что мне нужно переменить обстановку. Она договорилась с Мерседес, подружкой Жан-Клода Симона, и отправила нас вдвоем в Ментону, в уединенный дом, который любезно предоставили в наше распоряжение друзья Мерседес.
Мама решила, что там мне будет спокойнее.
В доме не было телефона, не было горничной. Только старый, глухой как пень садовник заходил раз в день. Я дала себя перевезти, как мебель. Ничего не ела, ни на что не реагировала, не хотела видеть даже море, отворачивалась от солнца, лежала в постели, а время шло.
28 сентября, в день моего рождения, Мерседес вернулась из поселка без почты - никакой весточки от Сэми не было в почтовом ящике, который она абонировала на мое имя. Видя, какая я печальная, она договорилась, что мы поедем на ужин к ее друзьям, жившим в нескольких километрах. Глядя в никуда, в пустоту моей души, я ждала, когда пройдет этот день, мой двадцать шестой день рождения. Цикады пели мне серенаду, солнце еще пригревало, раскинулась пустошь, поросшая низким и душистым диким кустарником, - она отделяла меня от общества, которое я так ненавидела. Часов в шесть вечера Мерседес откупорила бутылку шампанского и пожелала мне 'много счастья в день рождения'.
Мои слезы капали в бокал и поднимались пузырьками.
Мне хотелось остаться одной, и я отказалась ехать на ужин. Мерседес была очень раздосадована и не знала, как быть. Телефона нет, чтобы предупредить друзей, надо ехать к ним. Если она оставит меня одну, у нее на душе будет неспокойно... Я уговорила ее поехать. Я прекрасно могу остаться одна, в конце концов, сегодняшний день ничем не отличается от любого другого. Пути она весело отпразднует мое рождение с друзьями, но без меня. Мне не хочется никого видеть, я устала, я лучше посплю...
Как только она уехала, я прикончила шампанское, запивая каждым глотком таблетку имменоктала. Как раз хватило на всю упаковку. Я твердо решила умереть, уйти из этой невыносимой жизни - я не создана для нее. Я вышла из дома, ночь была теплая. В правой руке я сжимала бритву, которой собирали вскрыть себе вены. Я шла в темноте наугад и остановилась у загона для овец. От барашков хорошо пахло, они тихонько блеяли Я села на землю и изо всех сил прижала лезвие к одному запястью, потом к другому. Было совсем не больно. Я легла среди барашков и увидела над собой звезды. Мне стало хорошо и спокойно: сейчас я сольюсь с землей, которую всегда так любила.
Мерседес тем временем замучила совесть: она только выпила с друзьями стаканчик и уехала домой. Не найдя меня, стала звать, вышла в сад, искала, но тщетно. Встревоженная, она пошла к ближайшим соседям, фермерам, спросить, не видел ли кто молодую светловолосую женщину. И тогда все семейство, вооружившись электрическими фонарями, отправилось искать меня по окрестностям.
Когда меня нашли, я еще дышала, но очень слабо - лежала в глубокой коме, вся перепачканная кровью и землей.

48 часов спустя в больнице Святого Франциска в Ницце сознание мало-помалу вернулось ко мне.
Я лежала, связанная по рукам и ногам, на реанимационном столе, вся в каких-то трубках; я приходила в себя, и с каждой секундой все невыносимее становилась боль. Я была одна, предоставленная самой себе в этой стерильной палате, и мои слабые стоны никому не были слышны. Мое возвращение на грешную землю обернулось сущим кошмаром. Врачи сочли меня сумасшедшей и препоручили психиатрам.
На меня надели смирительную рубашку!
Я была так слаба!
Мне делали рентген черепа, электроэнцефалограммы... Я по-прежнему была привязана к столу пыток, все тело у меня ныло, и билась, спасаясь от судорог и боли, которые бывают от долгого неподвижного лежания на железе. Приезд мамы положил конец им мучениям. Я получила наконец право на нормальную палату, кровать и почти человеческое обращение. Однако меня запирали на ключ, а окно было зарешечено.
Слишком измученная, чтобы пытаться встать, к тому же прикованная к кровати капельницами, я удивлялась: зачем столько предосторожностей, неужели они думают, что я убегу? Мои запястья были туго обмотаны марлей и бинтами.
Пускали ко мне только маму. Часами она сидела у меня, и мы обе молчали. Я знала, какую боль ей причинила, но мне самой было так тяжело, что я не могла попросить прощения.
Мне не удалось умереть, улететь, освободиться.
Я была наказана за попытку убить себя: меня заперли, со мной обращались как с помешанной, не признавая никаких смягчающих обстоятельств. Регулярно приходил психиатр и задавал мне безжалостные вопросы о том, что я сделала! Я очень скоро поняла, что следует во всем с ним соглашаться, иначе я рискую остаться здесь на веки вечные. Еще я узнала, что больница окружена фоторепортерами. Осада продолжалась с того дня, как меня привезли сюда, и мою палату запирали именно для того, чтобы кто-нибудь меня не щелкнул. Медсестры рвали друг у друга из рук 'Франс-Диманш' и 'Иси-Пари', где новость о моем самоубийстве красовалась крупными буквами на первых полосах.
Меня подняли на смех - ведь у меня хватило наглости не умереть.
Зачем я вернулась в этот мир?
Я всегда знала, что люди жестоки, злы, несправедливы, коварны, бесчеловечны, я хотела бежать от них, по-настоящему, предпочтя им другой тлен, более здоровый, - тлен смерти. Мне не дали погибнуть сразу, это произойдет по-другому, в течение всего отпущенного мне времени. Сама жизнь, через тех, кто делит ее со мной, будет уничтожать меня, постепенно, потихоньку, день за днем, утрата за утратой, разочарование за разочарованием.
Рауль Леви и Франсис Кон приехали помочь маме вызволить меня. Они были моими продюсерами, но главное - они были; мужчинами, бравшими на себя ответственность в самые трагические моменты жизни.
Под руку с Фран-Франом я покинула этот ад. Я едва держалась на ногах, а вокруг щелкали фотоаппараты всей мировой прессы. Рауль Леви отвез нас с мамой в Сен-Тропез, где должно было начаться мое долгое выздоровление под пристальным надзором. В домике на улице Милосердия я спала с мамой в ее постели: она не отпускала меня от себя ни на шаг, боясь, что я повторю свою попытку.
Мне всегда говорили, что тонущий человек, достигнув дна, обязательно всплывает. Я побывала на самом дне, глубже некуда, теперь я должна всплыть на поверхность, это неизбежно.
Но пока я плавала в мутных водах.
Мама, не переносившая одиночества, пригласила своих подруг. Дом вдруг наполнился очаровательными и недалекими женщинами, которые трещали, как целый вольер попугаев, объясняя мне, что жизнь прекрасна, что не стоит забивать себе голову проблемами, что их интересуют только драгоценности, любовники, путешествия, зрелища, что они счастливы, когда идут к парикмахеру, счастливы, что у них богатые мужья и т.д. Я жила в другом мире, параллельном тому, о котором говорили они, и твердо решила, что к их миру никогда принадлежать не буду.
Эти дамы были ужасные зануды.
Они отнимали у меня маму. Мне было одиноко из-за них. Они вскрывали почту и комментировали адресованные мне письма. Однажды они прочли вслух, издавая охи и ахи, анонимное письмо, автор которого сожалел, что я не довела дело до конца, одной шлюхой стало бы меньше на земле, и советовал мне в следующий раз броситься с восьмого этажа, вернее будет, а пока я бы лучше занялась своим ребенком, может, не останется времени таскаться по мужикам... Сидя поодаль, я слушала их смех, их пересуды!
Это меня доконало. Ну почему я не умерла?
И всех бы это устроило. А теперь этот долгий путь с множеством препятствий я должна пройти до конца - нет, я не выдержу. Я начала задыхаться в обществе мамы и ее подруг с их дурацкой болтовней.
Фоторепортеры маячили по всему поселку, подстерегая меня.
Я снова была пленницей.
Приехал Жан-Клод Симон и привез мне письмо от Сэми. Он ждал меня в одном загородном доме недалеко от Парижа. Его комиссовали, это глубоко отразилось на его состоянии, физическом и моральном. В тот же вечер я уехала с Жан-Клодом на машине, невзирая на причитания мамы и вопли ее подружек.
Дом был уединенный, очень старый, его сняла Марселина Ленуар, импресарио Сэми, специально чтобы скрыть от всех нашу встречу. Какой это был патетический момент! Сэми, худой как скелет, еле держатся на ногах, я была бледная, осунувшаяся, еще с повязками на запястьях. Мы обнимали друг друга, боясь сломать. Марселина и Жан-Клод полностью предоставили нас самим себе, купив запас продуктов и настоятельно посоветовав ни под каким видом никуда не выходить, чтобы никто не узнал, что мы здесь.
Телефона в доме не было, до ближайшей деревни - четыре километра.
Там, в полной изоляции, мы с Сэми вместе выздоравливали; с нами был огонь в камине, наши пластинки с классической музыкой и наша любовь. Мы обрели наш собственный мир, так непохожий на мир живых, но и на мир мертвых тоже. Когда кончились припасы, мы питались молочной смесью для новорожденных.
Все, что не 'мы', было нам абсолютно чуждо.

Сэми рассказывал мне о своем детстве.
Нас окутывала музыка - концерт для двух скрипок Баха - и освещало пламя.
Однажды, в 1941 году, на улице Розьер в Париже его мать занималась кройкой и шитьем; он был тогда совсем маленький, 3 или 4 года. Он играл на полу и вдруг услышал на лестнице шум. Мать тут же спрятала его под ворох ткани и сказала, что это такая новая игра: надо молчать и не шевелиться, пока она не скажет, что игра окончена. Он слышал громкий стук в дверь, потом незнакомые голоса и топот сапог. Думая, что это все входит в игру, он сидел тихо. Потом он услышал, как мать открыла дверь и сказала: 'Подождите минутку, я только возьму пальто, я здесь одна, я сейчас!' Кто-то гремел мебелью, звучали все те же чужие голоса, стучали по полу сапоги, наконец дверь захлопнулась, топот стих на лестнице, и больше он ничего не слышал!
Он уснул.
Когда он проснулся, было темно. Он проголодался, игра ему надоела; он вылез из своего укрытия и стал искать маму. Нигде ее не найдя, он ухитрился открыть дверь и оказался один на лестничной площадке. Там он расплакался и плакал до тех пор, пока его не обнаружила соседка.
Ни папу, ни маму он больше не увидел; их отправили в Освенцим. Все детство его передавали с рук на руки соседи, дальние родственники; какие-то фермеры давали ему приют, а он пас их коров. В школу он то ходил, то нет, его крестили в католичестве, эксплуатировали все, кто только мог. Он прятал свое семитское происхождение под панцирем комплексов, сторонился людей, как дикий звереныш, запуганный, мечущийся, всеми отринутый.
Как жестоко преследует иных людей беспощадная судьба!
Позже, читая романы Ежи Козинского 'Пестрая птица', 'Шаги', я думала о Сэми - он тоже польский еврей и в каком-то смысле тоже был проклят!

К нам приехала Марселина. Она привезла письмо от Ольги для меня, контракт для Сэми. В наш тщательно оберегаемый мир вторглись чужие.
Я забыла обо всем на свете. Но они-то - нет!
Ольга очень деликатно напоминала мне, во-первых, о своем существовании, немного обиженная, что я не даю о себе знать, во-вторых, о необходимости озвучания 'Истины' и о существовании контракта с Франсисом Коном на фильм режиссера Жана Ореля под названием 'Отпустив поводья', съемки которого должны были начаться в январе. Я о нем совершенно забыла! Это Жак заставил меня встретиться с Орелем в Сен-Тропезе. Господи, только бы Жак не был продюсером картины или исполнителем одной из ролей! Ну зачем я дала втянуть себя в эту историю? Почему бы не оставить меня в покое!
Посеяла ветер - пожинай бурю!
Пришлось вернуться в Париж, к людям, на авеню Поль-Думер! После полутора месяцев отсутствия дом показался мне странным и чужим. Николя чувствовал себя хорошо, Муся была заботлива и безупречна. Мадам Малавалон как могла исполняла обязанности главы этого маленького семейства и истратила все деньги, которые я оставила! Больше всех обрадовалась мне Гуапа.
Я обнаружила в доме новую горничную, больше ничего нового.
Жизнь входила в свою обычную колею. Счета, налоги, сломался пылесос, течет биде, соседи жалуются на постоянные хождения по площадке из квартиры в квартиру! Дел прибавилось, почта второй месяц ждала меня, дом в Базоше, где я так и не успела побывать, ограбили! Жак подал на развод... В 'Мадраг' нужно то, другое, третье...
Мне безумно хотелось уйти куда глаза глядят, навсегда.
Ну почему, почему сплошь плохие новости, хоть бы что-нибудь приятное, веселое, положительное - так нет!
Сэми жил у Марселины Ленуар в Нейи. Там, вместе с Гуапой, я проводила ночи, растворяясь в нем, погружаясь в его любовь до утра.

Однажды вечером, вернувшись с озвучивания 'Истины', я застала Жики. Он выглядел как нашкодивший кот, кружил вокруг да около, явно не решаясь заговорить о том, ради чего пришел. В конце концов он спросил меня, не продала ли я дом в Базоше и не разрешу ли ему съездить туда на несколько дней с одной девушкой, в которую он безумно влюбился. Я дала ему ключи.

***

2 ноября 1960 года фильм 'Истина' вышел на парижские экраны. Меня, разумеется, на этот раз снова не было на премьере. Однако, несмотря на мое отсутствие, фильм был хорошо принят и имел огромный успех.
Вот что писал, например, Жан де Баронселли в 'Монд':
'Наконец-то мы увидели Брижит Бардо такой, какая она есть.
Клузо преобразил ее. Явившись поначалу в своем привычном образе избалованной девочки, взбалмошной и капризной, она превращается во взрослую женщину на скамье подсудимых. Поразительно, как она меняется - другой голос, другой взгляд, тело вдруг теряет свою броскую красоту. Когда она кричит о своей любви и о любви человека, которого она убила, это потрясает до глубины души. А ее взгляд затравленного зверя ночью, в тюрьме, когда она сжимает в руке осколок зеркала, - от этого взгляда больно... Насколько велика роль режиссера в этой метаморфозе? Трудно сказать, но наверняка она была решающей'.
Итак, ценой своей жизни я стала наконец титулованной актрисой?
По правде говоря, мне больше хотелось быть настоящей, искренней, быть самой собой, со щитом или на щите, чем называться 'актрисой', которой я никогда не была!
Фильм имел огромный успех у публики и по сей день остается одной из моих самых больших удач в кино. Он получил награды на многих фестивалях, а я была признана в нескольких странах лучшей актрисой года.
Что ни говори, а приятно!

***
Разбирая с Малавалон почту, мы наткнулись на письмо, которое глубоко тронуло нас.
Восемнадцатилетний инвалид - он прислал свою фотографию в кресле-каталке - просил меня подарить ему к Рождеству аккордеон: для него это была единственная возможность осуществить свою мечту, так как его семья была слишком бедна, чтобы купить ему инструмент. Некоторые послания западают мне в сердце: так тронули меня письма Бернадетты. Помогать ей, повинуясь своему сердцу, было для меня радостью - вот и после этого письма мне захотелось сделать то же.
Мы обегали весь Париж в поисках аккордеона. Каково ж было наше изумление, когда мы узнали цены. Хороший аккордеон стоил 20000 или 30000 франков, футляр от 5000 до 7000. Ужас! Я позвонила моему другу Жан-Максу Ривьеру, музыканту-профессионалу - и попросила найти мне что-нибудь приличное за разумную цену. Вскоре он принес подержанный аккордеон в хорошем состоянии; только футляр был немного потертый, и все за 5000 франков. Играть на этом инструменте ни я, ни Малавалон не умели, пришлось поверить на слово. Не помня себя от радости, я послала юному инвалиду этот аккордеон в подарочной рождественской упаковке и приложила записочку с пожеланием самого большого счастья.
Ответ ошеломил меня.
Да как я посмела, это с моей-то кучей денег, как только у меня наглости хватило прислать ему подержанный аккордеон: Я могу загладить свою вину, разве только если пошлю его матери стиральную машину - новую. И вообще, никакой он не инвалид, он специально сфотографировался в кресле, чтобы узнать, правда ли я такая скряга, как пишут в газетах. Он здорово меня раскусил, а теперь, убедившись в моей жадности, ждал стиральную машину!
Для меня это был жестокий удар. Я разрыдалась. Я была еще слаба и угнетена, у меня не укладывалось в голове, что люди могут быть такими злыми!

Человечество в целом опротивело мне, жизнь тоже. Я потихоньку обратилась мыслями к Николя и стала готовить для него первое в жизни Рождество. Увы! Жак предъявлял права на сына, и я неминуемо заставала его у кроватки Николя в любой час дня и ночи. У меня не было сил выносить эти встречи. Я заходи все реже, просила Мусю предупреждать меня, когда территория будет свободна. Я разрывалась между Сэми, Николя и моей квартирой, такая жизнь не способствовала моему душевному равновесию. У меня на Поль-Думере - никакой семейной обстановки: Малавалон уехала, и по вечерам в доме было пусто и тихо.
От того, что мы с сыном жили в разных квартирах, пропасть между нами, естественно, увеличивалась.

В январе начались съемки фильма 'Отпустив поводья'; моим партнером был Мишель Сюбор.
Мне так хотелось быть 'другой', что я даже перекрасила волосы в каштановый, мой естественный цвет; это совсем не понравилось продюсерам, Жаку Ройтфельду и Франсису Кону. Но фильм все равно был идиотский!
Я только начинала выходить из очень глубокой депрессии, и мне было плевать, что из этого получится. Это был просто способ развеяться - не хуже любого другого.
Жан Орель, режиссер, мнил себя гением. Я же гениальности в нем не находила, можно сказать, даже искала, но тщетно. В нем была какая-то мягкотелость, нерешительность, и в то же время самодовольство, весьма опасное для главы такого предприятия, как постановка фильма. По вечерам, просматривая отснятый материал, безнадежно серый, мы слышали одинокий смех Жана Ореля - он был в восторге, находя каждый кадр шедевром века...

***

Жики, пылко влюбленный в свою Анну, скрывался с ней в Базоше. Он с юмором рассказывал мне об их первой ночи в незнакомом и нежилом доме. Когда приехали, все было чудесно: затерянная хижина, внутри холод, они согрелись, вовсю растопив камин, пламя было единственным освещением - какая романтика!
Но любовь и свежая вода... этого мало.
Особенно когда воды нет!
Жики взял ведро и пошел в непроглядной темноте искать родник. Он упал в воду, вернулся промокший и продрогший до костей, но с полным ведром! Потом им захотелось есть! Я когда-то неопределенно распорядилась доставить какие-нибудь консервы, на всякий случай... Они нашли так называемый 'продуктовый шкаф' - полупустой стенной шкафчик, где красовались две банки рагу с фасолью, сардины и три пакета лапши. Они выбрали рагу... но белая фасоль и сосиски оказались не первой свежести. Им было худо всю ночь. Одного ведра воды не хватило, Жики пришлось пять раз подряд бегать к роднику. Он получил сильнейший насморк вдобавок к поносу, который мучил обоих в течение суток.
С тех пор Жики успел отремонтировать водопровод и заново провести в дом электричество. Он очень мило обставил комнату, которая служила им привратницкой; там же они спали, ели, любили друг друга и однажды пригласили нас с Сэми на воскресенье.
Была зима; места, которые я видела такими красивыми, стали голыми и унылыми. В мае, когда я покупала дом, его не было видно под побегами вьющихся роз - теперь же он походил на старуху с изборожденным глубокими морщинами лицом, которое не скрывала больше вуалетка из цветов и листвы. Я была убита! Не решалась войти... боялась увидеть, сколько предстоит сделать, переделать, привести в порядок. Но, толкнув низкую дверь разделенной перегородкой надвое конюшни, я застыла в изумлении. Жики сотворил чудо: немногочисленная мебель была живой и милой - большая кровать, стол, накрытый клеенкой, такой гостеприимный, с салатами, бутылками, стаканами, свечами. Большое и яркое пламя в камине.
Пахло счастьем.
Я впервые увидела Анну, очаровательную молоденькую женщину с упрямым личиком девушки с далеких островов. Она жила легко, считая вполне естественным, что Жики все делает и за все отвечает! Как она была права - надо пользоваться этим благословенным отрезком времени, который предшествует собственно супружеству в социальном и бытовом смысле. Этот день пошел нам на пользу: мне тоже не пришлось ничего делать, и каждую минуту я вкушала в полной мере. Я решила не продавать Базош и попросила у Жики позволения проводить здесь воскресенья..Хорошо приезжать к себе, если тебя принимают как в гостях! Ни о чем не болит голова, наслаждаешься сегодняшним днем сполна - а то ведь я уже падала под грузом забот!

Фильм, к которому я возвращалась каждый понедельник, мало-помалу становился самой большой клюквой века. Однажды я попросила продюсеров зайти ко мне в уборную и без обиняков заявила им: 'Я - пас!'
Только что вышла 'Истина', это был шедевр.
После нее меня признали 'актрисой' в полном смысле слова, даже самые желчные критики, скрепя сердце и перо, выдавливали из себя: 'Надо признать, что Брижит Бардо...'
Мне это далось дорогой ценой, и я не желала все испортить из-за колоссальной ахинеи, которая мне надоела до смерти. Я пошла на риск - дело могло кончиться скандальным процессом, так, кстати, и случилось, - и поставила их перед дилеммой: или я просто-напросто прекращаю сниматься, или пусть приглашают другого режиссера. Я знала, что учу ученых: продюсеры сами за голову хватались при виде того, что за фильм получался. Они были просто счастливы, что вопрос об отставке Жана Ореля решила я.
Капризом больше, капризом меньше - мне-то терять нечего!
Проблема была в том, чтобы найти замену. Режиссеры - народ дружный, никто из 'маститых' не хотел занять место уволенного товарища, пусть даже отставку он получил по причине полнейшей бездарности. Однако Вадим - ради дружбы с Франсисом Коном, из симпатии ко мне и еще потому, что он глубоко презирал Ореля, - согласился помочь нам в этой исключительно щекотливой ситуации.
Нет ничего труднее, чем вот так, на ходу, включиться в начатый фильм!
Вадиму пришлось перекроить сценарий на свой лад, пригласить нового автора диалогов - Клода Брюле, просмотреть весь отснятый материал и отобрать хотя бы минимум, чтобы не выбрасывать три недели работы в корзину. Штопать и подклеивать было в десять раз труднее, чем создавать собственную картину.

В это же время меня вызвали в суд для примирения с Жаком! С ума они сошли, что ли, эти судьи, если думают, что я помирюсь с Жаком? Мы решили развестись не для того, чтобы упасть в объятия друг друга перед согласительной комиссией.
Все эти формальности - дело ужасно грустное и удручающее. Каждый в сопровождении своего адвоката, мы избегали смотреть друг на друга, говорили вполголоса и стали еще более чужими, чем прежде. А ведь у нас было немало хорошего, были какие-то чувства, было согласие, мы произвели на свет ребенка, с нежностью сжимали друг друга в объятиях - все эти прекрасные картинки из книги, которую мы закрыли, терялись в нагромождении обид, печали, боли, непонимания.
Ну почему это невозможно сохранить? Я снова мысленно переживала наш брак, отвечая 'да' на традиционный вопрос 'вы абсолютно уверены, что хотите развода?'. 'Да', чтобы соединиться, 'да', чтобы расстаться - какая насмешка! Я вышла оттуда подавленная.

Бабуля неотлучно была при Николя.
Она обожала своего правнука и часами ползала на четвереньках, играя с ним. Ему только что исполнился год. День его рождения отпраздновали в семейном кругу, даже Жак принял участие в этом маленьком событии. Был и пирог, которого именинник в упор не видел, куда больше заинтересованный пламенем свечки.
Каждый раз, когда я приходила, он начинал вопить как резаный!
Я чуть не плакала...
Бабуля называла его 'своим дорогим сокровищем' и всячески оправдывала. Муся, движимая чувством собственницы, изгоняла меня из их мира. Она пеняла мне, что ребенок из-за меня нервничает. Весело, ничего не скажешь! Я спрашивала себя, какого черта я вообще здесь делаю, и, поджав хвост, уползала к Гуапе.

* * *
Съемки 'Отпустив поводья' возобновились с Вадимом.
Мы выехали на натуру в Виллар-де-Лан. Немного снега, атмосфера зимнего курорта должны были оживить картину. Сэми остался в Париже, и я, злая как собака, слонялась по гостиничному номеру, затянутому пыльными гардинами. Здесь было еще безобразнее, чем в Кортина д"Ампеццо, хотя уж там-то!.. Снег казался грязным за грязными стеклами! Встав в семь утра, в полной темноте, и загримировавшись в восемь, при электрических лампах, я была отвратительно бледной в девять, когда мы начинали съемку на лютом холоде. От мороза у меня немело лицо, краснел нос, зеленела кожа. Дедетта с заледеневшей пуховкой, замороженными карандашами и застывшими румянами при всем своем таланте была бессильна.
Каждый был здесь при своей. Вадим притащил с собой семнадцатилетнюю брюнеточку, которая носила прическу, как у меня, и одевалась, как я. Звали ее Катрин Денёв. Она выглядела этакой простушкой, чем иногда ужасно раздражала.

Однажды мы отправились снимать в 'Мушротт' - затерянный высоко в горах приют, куда можно было добраться только по канатной дороге. Там, вдали от машин, автострад и прочих примет цивилизации, природа была прекрасна.
Гостиница, вся деревянная, но очень комфортабельная, с огромным камином и диванчиками из козьих шкур, наконец-то походила на то, что хочется увидеть в горах. Светило солнце, работать было приятно и легко. Часам к трем пополудни яростные порывы ветра нагнали тяжелые облака. В надежде, что солнце еще появится, мы ждали, коротая время за большими бокалами подогретого вина с корицей. Но чем дальше, тем сильнее становился ветер и чернее тучи. Когда идет съемка, никто не имеет права уходить до конца рабочего дня, даже в случае дождя или снега: продюсеры всегда надеются, что долгожданный солнечный луч проглянет и позволит доснять эпизод.
В результате в 6 часов вечера, когда нам объявили, что можно расходиться до завтра, директор гостиницы, витиевато извиняя и сокрушаясь, объяснил, что из-за бурана канатная дорога не работает.
Уехать невозможно. Мы отрезаны!
Нет, это только со мной вечно что-то случается, и что за пакость эта 'канатка' - чуть подует ветерок, и она уже не работает. Я просто взбесилась и заявила, что спущусь пешком: мне было невыносимо чувствовать себя пленницей чего бы то ни было. Но, едва высунув нос наружу, я тотчас передумала. Снежная буря, достойная степей Великой Руси, яростно билась в окна и двери. За два шага ничего не было видно. Телефонные провода были оборваны, ветер угрожающе завывал в вершинах елей, Дракула наверняка бродил где-то поблизости! Ничего не поделаешь, пришлось смириться.
Несколько имеющихся комнат отдали женщинам; рабочие получили раскладушки и спальные мешки. Свет вдруг погас, нас освещал только огонь в камине да свечи. Нам подали фондю из сыра на пятьдесят человек.
Все это начинало походить на роман Жюля Верна.
Меня бесило, что при мне нет зубной щетки и что я не могу предупредить Сэми - теперь он будет всю ночь названивать в отель и строить всякие догадки, почему я не вернулась. Без толку клясться и божиться, что я была отрезана в 'Мушротте', высоко в горах, - он все равно не поверит.
Нас с Дани и Дедеттой устроили в прелестной маленькой спаленке, но спать нам не хотелось, и мы присоединились ко всей компании в общей комнате, которая походила на приют для беженцев.
Снаружи бушевала буря.
Внутри пламя камина и свечей освещало наши движения, когда мы стали играть в 'посланников' - игра заключается в том,, что надо сообщить своей команде какую-нибудь фразу, название фильма или книги без единого слова, только жестами, мимикой, ужимками и гримасами, и это то и дело давало повод к взрывам хохота. Мы разделились на 'толковых' и 'бестолковых'. На тех, кто угадывал с пол-оборота, и лопоухих недотеп, ни черта не понимавших. Клод Брассёр, Вадим и Серж Маркан были признаны 'несравненными'. Я вместе с Дедеттой, ассистенткой режиссера, Франсисом Коном и Мишелем Сюбором попала в 'толковые', а дальше шла длинная вереница 'бестолковых', в том числе Катрин Денёв, Мирей Дарк и Дани, неловкие, неестественные, скованные и начисто лишенные воображения!
Я сохранила чудесные воспоминания о приюте 'Мушротт' и поклялась себе, что когда-нибудь приеду сюда отдохнуть.

Заканчивали съемки в Париже, в павильоне. Я танцевала полуголая - вероятно, чтобы подороже продать фильм. Вадим придумал сон Мишеля Сюбора, что давало простор всяким неправдоподобиям.
К реальной же действительности я возвращалась каждый вечер.
Она звалась Сэми, Николя, Муся, Малавалон, Гуапа! Дом на Поль-Думере походил на корабль, покинутый капитаном. И я решила вернуться в родные пенаты вместе с Сэми. В конце концов, я развожусь, не требую никакого содержания, денежного или иного, с Жаком у меня не осталось ничего общего, и я имею право, если мне так нравится, спать в своей постели с мужчиной, которого люблю!
Но приручить Сэми оказалось нелегко!
Он был из той породы мужчин, что не приемлют зависимости от женщины, даже если любят без оглядки. В доме пришлось сделать полную перестановку! Гостиная превратилась в спальню, угол заняла большая кровать, заваленная диванными подушками, моя спальня стала комнатой Николя и Муси, маленький кабинет остался обителью Мала, как я вскоре стала называть госпожу Малавалон. Квартира напротив была сдана внаем с мебелью. Получилось что-то вроде роскошного кемпинга, зато все было по-новому - только при этом условии Сэми согласился поселиться со мной.

Кристина Гуз-Реналь, зайдя меня навестить, нашла эти перемены странными. Кровать в гостиной показалась ей извращением: что это мне вздумалось устроить какую-то привратницкую, где и спят, и едят, и принимают гостей, в то время как квартира дает возможность более целесообразных решений - для нее это был нонсенс. Когда же горничная, замарашка в очках, принесла нам шампанского, держа высокие бокалы в правой руке и зажав бутылку под мышкой левой, негодование Кристины достигло предела:
- Брижит, как ты - ты! - можешь терпеть подобное обслуживание?
- Но я же не могу ей объяснять, у меня нет времени, она все равно ничего не поймет и уйдет!
- Дорогая моя, ты - звезда, ты должна иметь обслугу на должном уровне, принимать гостей как подобает; тебе нужно нанять супружескую пару!
- Пару?
- Ну да, чтобы жена готовила и вела хозяйство, а муж исполнял обязанности дворецкого, занимался машиной и так далее!
- Но комната для прислуги крошечная, и кровать в ней односпальная!
- Не беспокойся, завтра же тебе доставят двуспальную кровать, и уж сделай мне одолжение, обзаведись достойной прислугой.
Сказано - сделано.
В дом чередой потянулись 'пары'.
Мала производила отбор. С ума сойти, до чего они все были требовательны!
Окинув взглядом тесную комнатушку и жалкого вида маленький умывальник - рудимент отсутствующих удобств, - они уходили с презрительными гримасами. В конце концов мне удалось отыскать итальянцев. Я была счастлива, что говорю на их языке, и заранее облизывалась, предвкушая, как они будут стряпать нам свои спагетти.
Но дом оказался совершенно не оборудованным для роскошной обслуги. Пришлось покупать тарелки, блюда, ведерки для шампанского, скатерти и салфетки, форменные куртки для дворецкого, черные блузы и белые фартучки, всевозможные мясорубки и овощерезки, - в общем, кучу барахла, которое нам абсолютно негде было держать. Я освободила один из стенных шкафов и, не зная, куда девать свои платья и свитера, запихала их в дорожную корзину.
В половине восьмого утра мы с Сэми просыпались от грохота посуды и причитаний на итальянском языке: это наша 'пара' в кухне, за стеной гостиной, с нетерпением ожидала нашего пробуждения, чтобы начать 'вести хозяйство'. Я выходила из 'спальни-гостиной' и шла в ванную, которая располагалась прямо напротив кухни. Всякий раз я, почти голая, сталкивалась нос к носу с моим дворецким. Он взирал на меня похотливым взглядом, а толстуха-жена из кухни поносила его на чем свет стоит.
Это было невыносимо!
Я пригласила Кристину выпить чаю, который был подан по всем правилам церемониала: столик на колесах, салфеточка, чашки, серебряный чайник, вазочка с печеньем и прочая морока. Дворецкий стоял за столиком навытяжку, следил, чтобы у нас не было ни в чем недостатка, и не дал нам сказать друг другу ни слова. Он слушал наш разговор, сцепив руки за спиной, в белой форменной куртке, уж такой благопристойный, дальше некуда.
Я была на грани истерики!
Кристина была на седьмом небе.
Вот как мне полагается жить, вот мой жизненный уровень!
До чего же смешно: Кристина, свояченица Франсуа Миттерана, первого социалиста Франции, ратовала за безупречную обслугу, а я, всегда державшаяся правых взглядов, плевать на эти вещи хотела с высокой колокольни!
На следующий же день я их уволила: уж лучше все делать самой, чем до такой степени лишиться личной жизни. Вся громоздкая кухонная утварь отправилась в подвал, а платья вернулись в мой милый стенной шкафчик.

* * *
Всякий раз, выходя куда-нибудь вдвоем, мы с Сэми спускались по черной лестнице, чтобы случайно не столкнуться с Жаком. Но вот незадача - Жак, когда приходил повидать Николя, тоже предпочитал черную лестницу, чтобы не встретить нас! В результате мы натыкались друг на друга!
 
счетчик посещений Besucherza sex search
www myspace com counter gratis счетчик сайта
Форум о туризме и активном отдыхе. Общение об активных видах туризма: водный, горный, спелеотуризм, велотуризм. Обсуждение палаток, спальников, рюкзаков, велосипедов Каталог ссылок pma87.com - У нас уже все найдено! Портал HotINDEX: знакомства, товары, хостинг, создание сайта, Интернет-магазин, развлечения, анекдоты, юмор, эротика, погода, курсы валют и многое другое! Каталог сайтов Всего.RUБелый каталог рунета